ЖИЗНЕННЫЙ КРУГ

 

 

       Ритм — основа не только труда. Он необходим человеку и во всей его остальной деятельности. И не одному человеку, а всей его семье, всей деревне, всей волости и всему крестьянству.

       Лад и строй, как и не русские по происхождению слова “такт” и “тембр”, принадлежат миру музыки. Но “такт” в современном русском языке употребляется в более широком бытовом смысле и служит для характеристики хорошего поведения*.

       О “ладе” и “строе” и говорить не приходится. Достаточно вспомнить гнезда слов, связанных с этими словами.

       Гармония, как духовная и физическая по отдельности, так и вообще — это жизнь, полнокровность жизни, ритмичность. Сбивка с ритма — это болезнь, неустройство, разлад, беспорядок.

       Смерть — это вообще остановка, хаос, нелепость, прекращение гармонического звучания, распадение и беспорядочное смешение звуков.

       Ритмичная жизнь, как и музыкальное звучание, не подразумевает однообразия. Наоборот, ритм высвобождает время и духовные силы каждого человека в отдельности или этнического сообщества, он помогает прозвучать индивидуальности и организует ее, словно мелодию в музыке. Ритм закрепляет в человеке творческое начало, он обязательное, хотя и не единственное условие творчества.

       Ритмичность была одной из самых удивительных принадлежностей северного народного быта. Самый тяжелый мускульный труд становился посильным, менее утомительным, ежели он обретал мерность. Не зря же многие трудовые процессы сопровождались песней. Вспомним общеизвестную бурлацкую “Эй, ухнем” или никитинское:

Едет пахарь с сохой, едет — песню поет,
По плечу молодцу все тяжелое...

 

        Гребцы в лодках, преодолевая ветер и волны, пели; солдаты на марше пели; косцы на лугу пели. Пели даже закованные в кандалы каторжане... Ритм помогал быстрее осваивать трудовые секреты, приобретать навыки, а порой, пусть и на время, освобождал человека даже от собственных физических недостатков. Например, женщина-заика, не способная в обычное время связать и двух слов, петь могла часами, причем сильно, легко и свободно.

        Ритмичным был не только дневной, суточный цикл, но и вся неделя. А сезонные сельхозработы, праздники и посты делали ритмичным и весь год.

        Лишь дальние многодневные поездки “под извоз” сбивали суточный ритм крестьянской жизни. В прошлом веке и в начале нынешнего эти поездки (на ярмарку, по гужповинности, на станцию, на лесозаготовки и т.д.) не были частыми. Они, несмотря на тяжесть и дорожную неустроенность, воспринимались вначале как вынужденное нарушение обыденности. С ростом российской промышленности в сельскую экономику все больше начало внедряться отходничество, поездки стали чаще и обременительней, что приводило к нарушению не только суточной, но и годовой ритмичности.

Человек менял свои возрастные особенности незаметно для самого себя, последовательно, постепенно (вспомним, что и слово “степенно”, иначе несуетливо, с достоинством, того же корня). Младенчество, детство, отрочество, юность, молодость, пора возмужания, зрелость, старость и дряхлость сменяли друг друга так же естественно, как в природе меняются, например, времена года. Между этими состояниями не было ни резких границ, ни взаимной вражды, у каждого из них имелись свои прелести и достоинства. Если в детскую пору младенческие привычки еще допускались и были терпимы, то в юности они считались уже неестественными и поэтому высмеивались. То, что положено было детству, еще не отсекалось окончательно в юности, но в молодости подвергалось легкой издевке, а в пору возмужания считалось уже совсем неприличным. Например, в младенчестве человек еще не может вырезать свистульку из весеннего тальникового прутика. У него не хватит для этого ни сил, ни умения (не говоря уже о том, что старшие никогда не доверят ему отточенного ножа). В детстве он ворохами делает эти самые свистульки, в юности уже стесняется их делать, хотя, может быть, и хочется, а в молодости у него достаточно других, более сложных и полезных развлечений. Можно лишь сократить или удлинить какое-либо возрастное состояние, но ни перескочить через него, ни выбросить из жизни невозможно.

       Такая постепенность подразумевала обязательную новизну и многообразие жизненных впечатлений. Ведь ничто в жизни уже нельзя было повторить: ни первый младенческий крик, ни первый нырок в окуневый омут. Возможность стать рекрутом или женихом не представляется человеку дважды, а если и представляется, то исчезает новизна и очарование, очарование любого, даже такого печального события, как разлука с родиной, связанная с уходом в солдаты. Вдовец, вынужденный жениться во второй раз, стеснялся делать свадьбу. У женщин было отнюдь не в чести второе замужество. Общественное мнение, весьма снисходительное к физическому или другому недостатку, становилось совершенно беспощадным к недостатку нравственному. Не потому ли дурной человек хотел стать не хуже других (по крайней мере, не хвастался тем, что он дурной), средний стремился быть хорошим, а хороший считал, что ему тоже не мешало бы стать лучше?

       Ритмичность, сопровождавшая человека на всем его жизненном пути, объясняет многие “странности” крестьянского быта. Считалось, к примеру, вполне нормальным, хотя и не очень почтенным то, что дитя и старик из зажиточного хозяйства вдруг пошли с корзиной по миру (значит, в хозяйстве неожиданно пала лошадь, или сгорело гумно, или вымокла рожь). Но никто даже и представить себе не смог бы такую картину: не дитя и не старик, а сам хозяин потерпевшего двора в разгар сенокоса пошел бы с корзиной по миру. В северных деревнях еще не так давно считалось позорным праздновать в будние дни. Женщинам и холостым парням разрешалось пить только сусло и пиво, а тех мужчин, которые напивались и начинали “шалить”, под руки выводили “из помещения”. Старики и старухи имели право нюхать табак. Но трудно сказать, что ждало подростка или молодого мужчину, осмелившегося бы завести свою табакерку.

        Всему было свое время и свой срок.

        Разрыв в цепи естественных и потому необходимых в своей последовательности житейских событий или же перестановка их во времени лихорадили всю человеческую судьбу. Так, слишком ранняя женитьба могла вызвать в мужчине своеобразный комплекс “недогула” (гулять, по тогдашней терминологии, вовсе не значило шуметь, бражничать и распоясываться. Гулять означало быть холостым, свободным от семейных и воинских забот). Этот “недогул” позднее мог сказаться далеко не лучшим способом, иные начинали наверстывать его, будучи семьянинами. Так же точно и слишком затянувшийся холостяцкий период не шел на пользу, он выбивал из нормальной жизненной колеи, развращал, избаловывал.

        Степень тяжести физических работ (как, впрочем, и психологических нагрузок) нарастала в крестьянском быту незаметно, последовательно, что закаливало человека, но не надрывало. Так же последовательно нарастала и мера ответственности перед сверстником, перед братом или сестрой, перед родителями, перед всей семьей, деревней, волостью, перед государством и, наконец, перед всем белым светом.

        В этом была основа воспитания. Ведь тот, кто обманул сверстника в детской игре, легко может обмануть отца и мать, а обманувшему отца и мать после нескольких повторений ничего не стоит пренебречь мнением и всей деревни, и всех людей. Отсюда прямая дорога к эгоизму и отщепенству. Человек понемногу начинает злиться уже на всех, противопоставляя себя всему миру. Противопоставление же оправдывает в глазах эгоиста или эгоистической группы и антиобщественные поступки, обычные преступления.

 

 

 

       МЛАДЕНЧЕСТВО

 

       Женщина не то чтобы стеснялась беременности. Но она становилась сдержанней, многое, очень многое уходило для нее в эту пору куда-то в сторону. Не стоило без нужды лезть людям на глаза. Считалось, что чем меньше о ней люди знали, тем меньше и пересудов, а чем меньше пересудов, тем лучше для матери и ребенка. Ведь слово или взгляд недоброго человека могут ранить душу, отсюда и выражение “сглазить”, и вера в порчу. Тем не менее женщины чуть ли не до последнего дня ходили в поле, обряжали скотину (еще неизвестно, что полезнее при беременности: сидеть два месяца дома или работать в поле). Близкие оберегали женщину от тяжелых работ. И все же дети нередко рождались прямо в поле, под суслоном, на ниве, в сенокосном сарае.

       Чаще всего роженица, чувствуя приближение родов, пряталась поукромней, скрывалась в другую избу, за печь или на печь, в баню, а иногда и в хлев и посылала за повитухой. Мужчины и дети не должны были присутствовать при родах.

        Ребенка принимала бабушка: свекровь или мать роженицы. Она беспардонно шлепала младенца по крохотной красной попке, вызывая крик.

       Кричит, значит, живой.

       Пуп завязывали прочной холщовой ниткой.

       Молитвы, приговорки, различные приметы сопровождали рождение младенца. Частенько, если баня к этому моменту почему-либо не истоплена, бабушка залезала в большую печь. Водою, согретой в самоваре, она мыла ребенка в жаркой печи, подостлав под себя ржаную солому. Затем ребенка плотно пеленали и лишь после всего этого подносили к материнской груди и укладывали в зыбку.

        Скрип зыбки и очепа сопровождал колыбельные песни матери, бабушки, а иногда и деда. Уже через несколько недель иной ребенок начинал подпевать своей няньке. Засыпая после еды или рева, он в такт качанью и бабкиной песенке гудел себе в нос:

       — Ао-ао-ао.

        Молоко наливали в бараний рожок с надетым на него специально обработанным соском от коровьего вымени, пеленали длинной холщовой лентой. Пеленание успокаивало дитя, не давало ему возиться и “лягаться”, не позволяло ребенку мешать самому себе.

       Легкая зыбка, сплетенная из сосновых дранок, подвешивалась на черемуховых дужках к очепу. Очеп — это гибкая жердь, прикрепленная к потолочной матице. На хорошем очепе зыбка колебалась довольно сильно, она плавно выметывалась на сажень от пола. Может быть, такое качание от самого дня рождения с последующим качанием на качелях вырабатывало особую закалку: моряки, выходцы из крестьян, весьма редко подвержены были морской болезни. Зыбка служила человеку самой первой, самой маленькой ограничительной сферой, вскоре сфера эта расширялась до величины избы, и вдруг однажды мир открывался младенцу во всей своей широте и величии. Деревенская улица уходила далеко в зеленое летнее или белое зимнее поле. Небо, дома, деревья, люди, животные, снега и травы, вода и солнце и сами по себе никогда не были одинаковыми, а их разнообразные сочетания сменялись ежечасно, иногда и ежеминутно.

        А сколько захватывающей, великой и разнообразной радости в одном, самом необходимом существе — в родной матери! Как богатеет окружающий мир с ее краткими появлениями, как бесконечно прекрасно, спокойно и счастливо чувствует себя крохотное существо в такие минуты!

       Отец редко берет ребенка на руки, он почти всегда суров с виду и вызывает страх. Но тем памятнее его мимолетная ласковая улыбка. А что же такое бабушка, зыбку качающая, песни поющая, куделю прядущая, всюду сущая? Почти все чувства: страх, радость, неприязнь, стыд, нежность — возникают уже в младенчестве и обычно в общении с бабушкой, которая “водится”, качает люльку, ухаживает за младенцем. Она же первая приучает к порядку, дает житейские навыки, знакомит с восторгом игры и с тем, что мир состоит не из одних только радостей.

       Первая простейшая игра, например, ладушки либо игра с пальчиками. “Поплевав” младенцу в ладошку, старуха начинала мешать “кашу” жестким своим пальцем:

Сорока кашу варила,
Детей скликала.
Подте, детки, кашу ись.
Этому на ложке, —

 

старуха трясла мизинчик, —

Этому на поварешке, —

 

начинала “кормить” безымянный пальчик, —

Этому вершок.
Этому весь горшок!

 

        Персональное обращение к каждому из пальчиков вызывало нарастание интереса и у дитя, и у самой рассказчицы. Когда речь доходила до последнего (большого) пальчика, старуха теребила его, приговаривала:

А ты, пальчик-мальчик,
В гумешко не ходишь,
Горошку не молотишь.
Тебе нет ничего!

 

       Все это быстро, с нарастанием темпа, заканчивалось легкими тычками в детскую ручку:

Тут ключ (запястье),
Тут ключ (локоток),
Тут ключ... (предплечье) и т.д.
А тут све-е-ежая ключевая водичка!

 

         Бабушка щекотала у ребенка под мышкой, и внук или внучка заходились в счастливом, восторженном смехе. Другая игра-припевка тоже обладала своеобразным сюжетом, причем не лишенным взрослого лукавства.

Ладушки, ладушки,
Где были? — У бабушки.
Что пили-или? — Кашку варили.
Кашка сладенька,
Бабушка добренька,
Дедушка недобр.
Поваренкой в лоб.

 

       Конец прибаутки с легким шуточным щелчком в лоб вызывал почему-то (особенно после частого повторения) детское волнение, смех и восторг.

       Таких игр-прибауток существовало десятки, и они инстинктивно усложнялись взрослыми. По мере того как ребенок развивался и рос, игры для мальчиков и для девочек все больше и больше разъединялись, разграничивались.

        Припевки, убаюкивания, колыбельные и другие песенки, прибаутки, скороговорки старались оживить именем младенца, связать с достоинствами и недостатками формирующегося детского характера, а также с определенными условиями в доме, в семье и в природе.

        Дети качались в зыбке, пока не вставали на свои ноги. Если же до этой поры появлялся новый ребенок, их клали “валетом”. В таких случаях все усложнялось, особенно для няньки и матери... Бывало и так, что дядя рождался после племянника, претендуя на место в колыбели. Тогда до отделения молодой семьи в избе скрипели две одинаковые зыбки.

        Кое-где на русском Северо-Западе в честь рождения ребенка, особенно первенца, отец или дед сажал дерево: липу, рябину, чаще березу. Если в палисаде у дома места уже не было, сажали у бани или где-нибудь в огороде. Эта береза росла вместе с тем, в честь кого была принесена из лесу и посажена на родимом подворье. Ее так и называли: Сашина (или Танина) береза. Отныне человек и дерево как бы опекали друг друга, храня тайну взаимности.

 

         ДЕТСТВО

 

        Писатели и философы называют детство самой счастливой порой в человеческой жизни. Увлекаясь таким утверждением, нельзя не подумать, что в жизни неминуема пора несчастливая, например старость.

       Народное мировоззрение не позволяет говорить об этом с подобной определенностью. Было бы грубой ошибкой судить о народных взглядах на жизнь с точки зрения такого сознания, по которому и впрямь человек счастлив лишь в пору детства, то есть до тех пор, пока не знает о смерти. У русского крестьянина не существовало противопоставления одного жизненного периода другому. Жизнь для него была единое целое. Такое единство основано, как видно, не на статичности, а на постоянном неотвратимом обновлении.

        Граница между детством и младенчеством неясна, неопределенна, как неясна она при смене, например, ночи и утра, весны и лета, ручья и речки. И все же, несмотря на эту неопределенность, они существуют отдельно: и ночь, и утро, и ручей, и речка.

       По-видимому, лучше всего считать началом детства то время, когда человек начинает помнить самого себя. Но опять же когда это начинается? Запахи, звуки, игра света запоминаются с младенчества. (Есть люди, всерьез утверждающие, что они помнят, как родились.)

       По крестьянским понятиям, ты уже не младенец, если отсажен от материнской груди. Но иные “младенцы” просили “тити” до пятилетнего возраста. Кормление прерывалось с перспективой появления другого ребенка. Может быть, отсаживание от материнской груди — это первое серьезное жизненное испытание. Разве не трагедия для маленького человечка, если он, полный ожидания и доверия к матери, прильнул однажды к соску, намазанному горчицей?

       Завершением младенчества считалось и то время, когда ребенок выучивался ходить и когда у него появлялась первая верхняя одежда и обувь.

       Способность игнорировать неприятное и ужасное (например, смерть), вероятно, главный признак детской поры. Но это не значит, что обиды детства забывались быстрее. И злое и доброе детская душа впитывает одинаково жадно, дурные и хорошие впечатления запоминались одинаково ярко на всю жизнь. Но зло и добро не менялись местами в крестьянском мировосприятии, подобно желтку и белку в яйце, они никогда не смешивались друг с другом. Атмосфера добра вокруг дитяти считалась обязательной. Она вовсе не означала изнеженности и потакания. Ровное, доброе отношение взрослого к ребенку не противоречило требовательности и строгости, которые возрастали постепенно. Как уже говорилось, степень ответственности перед окружающим миром, физические нагрузки в труде и в играх зависели от возраста, они возрастали медленно, незаметно, но неуклонно не только с каждым годом, но и с каждым, может быть, днем.

        Прямолинейное и волевое насаждение хороших привычек вызывало в детском сердце горечь, отпор и сопротивление. Если мальчишку за руку волокут в поле, он подчинится. Но что толку от такого подчинения? В хорошей семье ничего не заставляют делать, ребенку самому хочется делать. Взрослые лишь мудро оберегают его от непосильного. Обычная детская жажда подражания действует в воспитании трудовых навыков неизмеримо благотворнее, чем принуждение. Личный пример жизненного поведения взрослого (деда, отца, брата) неотступно стоял перед детским внутренним оком, не поэтому ли в хороших семьях редко, чрезвычайно редко вырастали дурные люди? Семья еще в детстве прививала невосприимчивость ко всякого рода нравственным вывертам.

        Мир детства расширялся стремительно и ежедневно. Человек покидал обжитую, знакомую до последнего сучка зыбку, и вся изба становилась его знакомым объемным миром. На печи, за печью, под печью, в кути, за шкафом, под столом и под лавками — все изучено и все узнано. Не пускают лишь в сундуки, в шкаф и к божнице. Летом предстоят новые открытия. Весь дом становится сферой знакомого, родного, привычного. Изба (летняя и зимняя), сенники, светлица, вышка (чердак), поветь, хлевы, подвал и всевозможные закутки. Затем и вся улица, и вся деревня. Поле и лес, река и мельница, куда ездил с дедом молоть муку... Первая ночь за пределами дома, наконец, первый поход в гости, в другую деревню — все, все это впервые.

       В детстве, как и в прочие периоды жизни, ни одна весна или осень не были похожи на предыдущие. Ведь для каждого года детской жизни предназначено что-то новое. Если в прошлом году разрешалось булькаться только на мелком местечке, то нынче можно уже купаться и учиться плавать где поглубже. Тысячи подобных изменений, новшеств, усложняющихся навыков, игр, обычаев испытывал на себе в пору детства каждый, запоминал их и, конечно же, знакомил с ними потом своих детей.

        Детские воспоминания всегда определенны и образны, но каждому из людей запоминалось что-то больше, что-то меньше. Если взять весну, то, наверно, почти всем запоминались ощущения, связанные с такими занятиями,

        Выставление внутренних рам — в избе сразу становилось светлее и свежее, улица как бы заглядывала прямо в дом.

        Установка скворешни вместе с отцом, дедом или старшим братом.

        Пропускание воды (устройство запруды, канавы, игрушечной мельницы).

        Опускание лодки на воду.

        Смазка сапог дегтем и просушка их на солнышке.

        Собирание муравьев и гонка муравьиного спирта.

        Подрубка берез (сбор и питье березового сока).

        Поиск первых грибов-подснежников.

        Ходьба за щавелем.

        Первые игры на улице.

        Первое ужение и т.д. и т.п.

        Летом на детей обрушивалось так много всего, что иные терялись, от восторга не знали, куда ринуться, и не успевали испытать все, что положено испытать летом. Игры чередовались с посильным трудом или сливались с ним, полезное с приятным срасталось незаметно и прочно.

        Элемент игры в трудовом акте, впервые испытанный в детстве, во многих видах обязательного труда сохранялся если не на всю жизнь, то очень надолго. Все эти шалаши на покосе, лесные избушки, ловля рыбы, костры с печением картошки, рыжиков, маслят, окуней, езда на конях — все это переходило в последующие возрасты с изрядной долей игры, детского развлечения.

        Некая неуловимая грань при переходе одного состояния в иное, порой противоположное, больше всего и волнует в детстве. Дети — самые тонкие ценители таких неуловимо-реальных состояний. Но и взрослым известно, что самая вкусная картошка чуть-чуть похрустывающая, на грани сырого и испеченного. Холодная похлебка на квасу вдруг приобретает особую прелесть, когда в нее накрошат чего-то горячего. Ребенок испытывает странное удовольствие, опуская снег в кипящую воду. Полотенце, принесенное с мороза в теплую избу, пахнет как-то особенно, банная чернота и ослепительная заря в окошке создают необычное настроение. Доли секунды перед прыжком через препятствие, момент, когда качели еще двигаются вверх, но вот-вот начнется обратное движение, миг перед охотничьим выстрелом, перед падением в воду или в солому — все это рождает непонятный восторг счастья и жизненной полноты. А треск и прогибание молодого осеннего льда под коньками, когда все проезжают раз за разом и никто не проваливается в холодную глубину омута! А предчувствие того, что недвижимый поплавок сейчас, вот как раз сейчас исчезнет с водной поверхности! Это мгновение, пожалуй, самое чудесное в уженье рыбы. А разве не самая чудесная, не самая волнующая любовь на грани детства и юности, в эту краткую и тоже неуловимую пору?

        Осенью во время уборки особенно приятно играть в прятки между суслонами и среди стогов, подкатываться на лошадях, делать норы в больших соломенных скирдах, топить овинную теплинку, лазить на черемуху, грызть репу, жевать горох... А первый лед на реке, как и первый снег, открывает сотни новых впечатлений и детских возможностей.

        Зима воспитывает человека ничуть не хуже лета. Резкая красочная разница между снегом и летней травой, между домом и улицей, контрастное многообразие впечатлений особенно ощутимы в детстве. Как приятно, намерзшись на речке или навалявшись в снегу, забраться на печь к дедушке и, не дослушав его сказку, уснуть! И зареветь, если прослушал что-то интересное. И радостно успокоиться после отцовской или материнской ласки.

        Температурный контраст, посильный для детского тела, повторяющийся и возрастающий, всегда был основой физической закалки, ничего не стоило для пятилетнего малыша на минуту выскочить из жаркой бани на снег. Но от контрастов психологических детей в хороших семьях старались оберегать. Нежная заботливость необязательно проявлялась открыто, но она проявлялась везде. Вот некоторые примеры.

       Когда бьют печь, кто-нибудь да слепит для ребенка птичку из глины, если режут барана или бычка, то непременно разомнут и надуют пузырь, опуская в него несколько горошин (засохший пузырь превращался в детский бубен). Если отец плотничает, то обязательно наколет детских чурбачков. Когда варят студень, то мальчишкам отдают козонки (бабки), а девочкам лодыжки, охотник каждый раз отдает ребенку пушистый белый заячий хвост, который подвязывают на ниточку. Когда варят пиво, то дети гурьбой ходят глодать камушки. В конце лета для детей отводят специальную гороховую полосу. Возвращаясь из леса, каждый старается принести ребятишкам гостинец от лисы, зайца или медведя. Подкатить ребенка на санях либо на телеге считалось необязательным, но желательным. Для детей специально плели маленькие корзинки, лукошки, делали маленькие грабельки, коски и т.д.

       В еде, помимо общих кушаний, существовали детские лакомства, распределяемые по возрасту и по заслугам. К числу таких домашних, а не покупных лакомств можно отнести яблоки, кости (во время варки студня), ягодницу (давленая черника или земляника в молоке), пенку с топленого (жареного, как говорили) молока. Когда варят у огня овсяный кисель, то поджаристую вкусную пену наворачивают на мутовку и эту мутовку поочередно дают детям. Печеная картошка, лук, репа, морковь, ягоды, березовый сок, горох — все это было доступно детям, как говорилось, по закону. Но по закону не всегда было интересно. Поэтому среди классических детских шалостей воровство овощей и яблок стояло на первом месте. Другим, но более тяжким грехом было разорение птичьих гнезд — этим занимались редкие и отпетые.

       Запретным считалось глядеть, как едят или чаевничают в чужом доме (таких детей называли вислятью, вислятками). Впрочем, дать гостинца со своего стола чужому ребенку считалось вполне нормальным.

       Большое место занимали в детской душе домашние животные: конь, корова, теленок, собака, кошка, петух. Все, кроме петуха, имели разные клички, свой характер, свои хорошие, с точки зрения человека, или дурные свойства, в которых дети великолепно разбирались. Иногда взрослые закрепляли за ребенком отдельных животных, поручали их, так сказать, персональной опеке.

 

       ОТРОЧЕСТВО

 

       Чем же отличается детство от отрочества? Очень многим, хотя опять же между ними, как и между другими возрастами, нет четкого разделения: все изменения происходят плавно, особенности той и другой поры переплетаются и врастают друг в друга. Условно границей детства и отрочества можно назвать время, когда человек начинает проявлять осмысленный интерес к противоположному полу.

Однажды, истопив очередную баню, мать, бабушка или сестра собирают мальчишку мыться, а он вдруг начинает капризничать, упираться и выкидывать “фокусы”.

       — Ну ты теперь с отцом мыться пойдешь! — спокойно говорит бабка. И... все сразу становится на свои места. Сестре, а иногда и матери невдомек, в чем тут дело, почему брат или сын начал бурчать что-то под нос и толкаться локтями.

       Общая нравственная атмосфера вовсе не требовала какого-то специального полового воспитания. Она щадила неокрепшее самолюбие подростка, поощряла стыдливость и целомудрие. Наблюдая жизнь домашних животных, человек уже в детстве понемногу познавал основы физиологии. Деревенским детям не надо было объяснять, как и почему появляется ребенок, что делают ночью жених и невеста и т.д. Об этом не говорилось вообще, потому что все это само собой разумелось, и говорить об этом не нужно, неприлично, не принято. Такая стыдливость из отрочества переходила в юность, нередко сохранялась и на всю жизнь. Она придавала романтическую устойчивость чувствам, а с помощью этого упорядочивала не только половые, но и общественные отношения.

       В отрочестве приходит к человеку первое и чаще всего не последнее увлечение, первое чувство со всем его психологическим многоцветьем. До этого мальчик или девочка как бы “репетируют” свою первую настоящую влюбленность предыдущим увлечением взрослым “объектом” противоположного пола. И если над таким несерьезным увлечением подсмеиваются, вышучивают обоих, то первую подлинную любовь родственники как бы щадят и стараются не замечать, к тому же иной подросток не хуже взрослого умел хранить свою жгучую тайну. Тайна эта нередко раскрывалась лишь в юности, когда чувство узаконивалось общественным мнением.

       Обстоятельства, связанные с первой любовью, объясняют все особенности поведения в этом возрасте. Если раньше, в детскую пору, человек был открытым, то теперь он стал замкнутым, откровенность с родными и близкими сменилась молчанием, а иногда и грубостью.

       Улица так же незаметно преображается. В детские годы мальчики и девочки играли в общие игры, все вместе, в отрочестве они частенько играют отдельно и задирают друг друга.

       Становление мальчишеского характера во многом зависело от подростковых игр. Отношения в этих играх были до предела определенны, взрослым они казались иногда просто жестокими. Если в семье еще и для подростка допускалось снисхождение, нежность, то в отношениях между сверстниками-мальчишками (особенно в играх) царил спартанский дух. Никаких скидок на возраст, на физические особенности не существовало. Нередко, испытывая свою физическую выносливость или будучи спровоцирован, подросток вступал в игру неподготовленным. Его “гоняли” без всякой жалости весь вечер и, если он не отыгрывался, переносили игру на следующий день. Трудно даже представить состояние неотыгравшегося мальчишки, но еще больше страдал бы он, если бы сверстники пожалели его, простили, оставили неотыгравшимся. (Речь идет только о спортивных, физических, а не об умственных играх.) Взрослые скрепя сердце старались не вмешиваться. Дело было совершенно принципиальное: необходимо выкрутиться, победить, и победить именно самому, без посторонней помощи.

       Одна такая победа еще в отрочестве превращала мальчика в мужчину.

       Игры девочек не имели подобной направленности, они отличались спокойными, лирическими взаимоотношениями играющих.

       Жизнь подростка еще допускала свободные занятия играми. Но они уже вытеснялись более серьезными занятиями, не исключающими, впрочем, и элементов игры. Во-первых, подросток все больше и больше втягивался в трудовые процессы, во-вторых, игры все больше заменялись развлечениями, свойственными уже юности.

       Подростки обоего пола могли уже косить травы, боронить, теребить, возить и околачивать лен, рубить хвою, драть корье и т.д. Конечно же, все это под незримым руководством и тщательным наблюдением взрослых.

       Соревнование, иначе трудовое, игровое и прочее соперничество, особенно характерно для отроческой поры. Подростка приходилось осаживать, ведь ему хочется научиться пахать раньше ровесника, чтобы все девки, большие и маленькие, увидели это. Хочется нарубить дров больше, чем у соседа, чтобы никто не назвал его маленьким или ленивым, хочется наловить рыбы для материнских пирогов, насобирать ягод, чтобы угостить младших, и т.д. Удивительное сочетание детских привилегий и взрослых обязанностей замечается в этот период жизни! Но как бы ни хороши были привилегии детства, их уже стыдились, а если и пользовались, то с оглядкой. Так, дома, в семье, среди своих младших братьев еще можно похныкать и поклянчить у матери кусочек полакомей. Но если в избе оказался сверстник из другого дома, вообще кто-то чужой, быть “маленьким” становилось стыдно. Следовательно, для отрочества уже существовал неписаный кодекс поведения.

        Мальчик в этом возрасте должен был уметь (стремился, во всяком случае) сделать топорище, вязать верши, запрягать лошадь, рубить хвою, драть корье, пасти скот, удить рыбу. Он уже стеснялся плакать, прекрасно знал, что лежачего не бьют и двое на одного не нападают, что если побился об заклад, то слово надо держать, и т.д. Девочки годам к двенадцати много и хорошо пряли, учились плести, ткать, шить, помогали на покосе, умели замесить хлебы и пироги, хотя им этого и не доверяли, как мальчишкам не доверяли, например, точить топор, резать петуха или барана, ездить без взрослых на мельницу.

         Подростки имели право приглашать в гости своих родственных или дружеских ровесников, сами, бывая в гостях, сидели за столом наравне со взрослыми, но пить им разрешалось только сусло.

         На молодежных гуляньях они во всем подражали более старшим, “гуляющим” уже взаправду.

Для выхода лишней энергии и как бы для удовлетворения потребности в баловстве и удали существовала нарочитая пора года святки. В эту пору общественное мнение не то чтобы поощряло, но было снисходительным к подростковым шалостям.

         Набаловавшись за святочную неделю, изволь целый год жить степенно, по-человечески. А год — великое дело. Поэтому привыкать к святочным шалостям просто не успевали, приближалась иная пора жизни

 

 

.Непорядочная девица со всяким смеется и разговаривает, 

бегает по причинным местам и улицам, разиня пазухи, 

садится к другим молодцам и мужчинам, толкает локтями, 

а смирно не сидит, но поет блудные песни, веселится и напивается пьяна. 

Скачет по столам и скамьям, дает себя по всем углам таскать 

и волочить, яко стерва. Ибо где нет стыда, там и смирение не является. 

О сем вопрошая, говорит избранная Люкреция по правде: 

ежели которая девица потеряет стыд и честь, 

то что у ней остатца может?
Юности честное зерцало

 

 

       ЮНОСТЬ

 

       “Старших-то слушались, — рассказывает Анфиса Ивановна, “Зерцало” никогда не читавшая, — бывало, не спросясь, в чужую деревню гулять не уйдешь. Скажешь: “Ведь охота сходить”. Мать, а то бабушка и ответят: “Охотку-то с хлебом съешь!” Либо: “Всяк бы девушку знал, да не всяк видал!” А пойдешь куда на люди, так наказывают: “Рот-то на опашке поменьше держи”. Не хохочи, значит”.

      Стыд — одна из главных нравственных категорий, если говорить о народном понимании нравственности. Понятие это стоит в одном ряду с честью и совестью, о которых у Александра Яшина сказано так:

В несметном нашем богатстве
Слова драгоценные есть:
Отечество,
Верность,
Братство.
А есть еще:
Совесть,
Честь...

 

         Существовала как природная стыдливость (не будем путать ее с застенчивостью), так и благоприобретенная. В любом возрасте, начиная с самого раннего, стыдливость украшала человеческую личность, помогала выстоять под напором соблазнов. Особенно нужна она была в пору физического созревания. Похоть спокойно обуздывалась обычным стыдом, оставляя в нравственной чистоте даже духовно неокрепшего юношу. И для этого народу не нужны были особые, напечатанные в типографии правила, подобные “Зерцалу”.

        Солидные внушения перемежаются в этой книге такими советами: “И сия есть немалая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу трубит...”  “Непристойно на свадьбе в сапогах и острогах [При шпорах - Ред.] быть и тако танцевать, для того, что тем одежду дерут у женского полу и великий звон причиняют острогами, к тому ж муж не так поспешен в сапогах, нежели без сапогов”.

       Ясно, что книга не крестьянского происхождения, поскольку крестьяне “острогов” не носили и на свадьбах плясали, а не танцевали. Еще больше изобличает происхождение “Зерцала” такой совет: “Младые отроки должны всегда между собою говорить иностранными языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что тайное говорить случается, чтобы слуги и служанки дознаться не могли и чтобы можно их от других незнающих болванов распознать...”

       Вот, оказывается, для чего нужны были иностранные языки высокородным пижонам, плодившимся под покровом петровских реформ. Владение “политесом” и иностранными языками окончательно отделило высшие классы от народа. (Это не значит, конечно что судить о дворянской культуре надо лишь по фонвизинским митрофанушкам.)

       Отрочество перерастало в юность в течение нескольких лет. За это время крестьянский юноша окончательно развивался физически, постигал все виды традиционного полевого, лесного и домашнего труда. Лишь профессиональное мастерство (плотничанье, кузнечное дело, а у женщин “льняное” искусство) требовало последующего освоения. Иные осваивали это мастерство всю жизнь, да так и не могли до конца научиться. Но вредило ли им и всем окружающим такое стремление? Если парень не научится строить шатровые храмы, то избу-то рубить обязательно выучится. Если девица не научится ткать “в девятерник”, то простой-то холст будет ткать обязательно, и т.д.

       Юность полна свежих сил и созидательной жажды, и, если в доме, в деревне, в стране все идет своим чередом, она прекрасна сама по себе, все в ней счастливо и гармонично. В таких условиях девушка или парень успевает и ходить на беседы, и трудиться. Но даже и в худших условиях хозяйственные обязанности и возрастные потребности редко противоречили друг другу. Наоборот, они взаимно дополнялись. К примеру, совместная работа парней и девиц никогда не была для молодежи в тягость. Даже невзгоды лесозаготовок, начавшихся с конца 20-х годов и продолжавшихся около тридцати лет, переживались сравнительно легко благодаря этому обстоятельству. Сенокос, хождение к осеку, весенний сев, извоз, многочисленные помочи давали молодежи прекрасную возможность знакомства и общения, что, в свою очередь, заметно влияло на качество и количество сделанного.

Кому хочется прослыть ленивым, или неряхой, или неучем? Ведь каждый в молодости мечтает о том, что его кто-то полюбит, думает о женитьбе, замужестве, стремится не опозориться перед родными и всеми другими людьми.

       Труд и гуляние словно бы взаимно укрощались, одно не позволяло другому переходить в уродливые формы. Нельзя гулять всю ночь до утра, если надо встать еще до восхода и идти в поскотину за лошадью, но нельзя и пахать дотемна, поскольку вечером снова гуляние у церкви. Правда, бывало и так, что невыспавшиеся холостяки шли в лес и, нарочно не найдя лошадей, заваливались спать в пастуший шалаш. Но у таких паренина в этот день оставалась непаханой, а это грозило и более серьезными последствиями, чем та, о которой говорилось в девичьей частушке:

Задушевная, невесело
Гулять осмеянной.
У любого ягодиночки
Загон несеяной.

 

       Небалованным невестам тоже приходилось рано вставать, особенно летом. “Утром меня маменька будит, а я сплю-ю тороплюсь. Родители редко дудели в одну дуду. Если отец был строг, то мать обязательно оберегала дочь от слишком тяжелой работы. И наоборот. Если же оба родителя оказывались не в меру трудолюбивыми, то защита находилась в лице деда, к тому же и старшие братья всегда как-то незаметно оберегали сестер. Строгость в семье уравновешивалась добротой и юмором.

        Большинство знакомств происходило еще в детстве и отрочестве, главным образом в гостях, ведь в гости ходили и к самым дальним родственникам. Как говорится, седьмая вода на девятом киселе, а все равно знают друг друга и ходят верст за пятнадцать-двадцать. Практически большая или маленькая родня имелась если не в каждой деревне, то в каждой волости. Если же в дальней деревне не было родни, многие заводили подруг или побратимов. Коллективные хождения гулять на праздники еще более расширяли возможности знакомств. Сходить на гуляние за 10-15 километров летом ничего не стоило, если позволяла погода. Возвращались в ту же ночь, гости же — через день-два, смотря по хозяйственным обстоятельствам.

        В отношениях парней и девушек вовсе не существовало какого-то патриархального педантизма, мол, если гуляешь с кем-то, так и гуляй до женитьбы. Совсем нет. С самого отрочества знакомства и увлечения менялись, молодые люди как бы “притирались” друг к другу, искали себе пару по душе и по характеру. Это не исключало, конечно, и случаев первой и последней любви. Свидетельством духовной свободы, душевной раскованности в отношениях молодежи являются тысячи (если не миллионы) любовных песен и частушек, в которых женская сторона отнюдь не выглядит пассивной и зависимой. Измены, любови, отбои и перебои так и сыплются в этих часто импровизированных и всегда искренних частушках. Родители и старшие не были строги к поведению молодых людей, но лишь до свадьбы.

       Молодожены лишались этой свободы, этой легкости новых знакомств навсегда и бесповоротно. Начиналась совершенно другая жизнь. Поэтому свадьбу можно назвать резкой и вполне определенной границей между юностью и возмужанием.

       Но и до свадьбы свобода и легкость новых знакомств, увлечений, “любовей” отнюдь не означали сексуальной свободы и легкомысленности поведения. Можно ходить гулять, знакомиться, но... Девичья честь прежде всего. Существовали вполне четкие границы дозволенного, и переступались они весьма редко. Обе стороны, и мужская и женская, старались соблюдать целомудрие.

       Как легко впасть в грубейшую ошибку, если судить об общенародной нравственности и эстетике по отдельным примерам! Приведем всего лишь два: пьяный, вошедший в раж гуляка, отпустив тормоза, начинает петь в пляске скабрезные частушки, и зрители одобрительно и, что всего удивительнее, искренне ахают.

       Зато потом никто не будет относиться к нему всерьез...

       Новейшие чудеса вроде цирка и ярмарочных аттракционов с женщинами-невидимками каждый в отдельности воспринимают с наивным, почти детским одобряющим восторгом.

       Но общее, так сказать, глобальное народное отношение к этому все-таки оказывалось почему-то определенно насмешливым.

       А к некоторым вопросам нравственности общественное мнение было жестоким, неуступчивым, беспощадным. Худая девичья слава катилась очень далеко, ее не держали ни леса, ни болота. Грех, свершенный до свадьбы, был ничем не смываем. Зато после рождения внебрачного ребенка девице как бы прощали ее ошибку, человечность брала верх над моральным принципом. Мать или бабушка согрешившей на любые нападки отвечали примерно такой пословицей: “Чей бы бычок ни скакал, а телятко наше”.

       Ошибочно мнение, что необходимость целомудрия распространялась лишь на женскую половину. Парень, до свадьбы имевший физическую близость с женщиной, тоже считался испорченным, ему вредила подмоченная репутация, и его называли уже не парнем, а мужиком.

       Конечно, каждый из двоих, посягнувших на целомудрие, рассчитывал на сохранение тайны, особенно девушка. Тайны, однако ж, не получалось. Инициатива в грехе исходила обычно от парня, и сама по себе она зависела от его нравственного уровня, который, в свою очередь, зависел от нравственного уровня в его семье (деревне, волости, обществе). Но в безнравственной семье не учат жалеть других и держать данное кому-то слово. В душе такого ухаря обычно вскипала жажда похвастать, и тайны как не бывало. Дурная девичья слава действовала и на самого виновника, его обвиняли не меньше. Ко всему прочему чувства его к девице, если они и были, быстро исчезали, он перекидывался на другой “объект” и в конце концов женился кое-как, не по-хорошему. Девушка, будучи опозоренной, тоже с трудом находила себе жениха. Уж тут не до любви, попался бы какой-нибудь. Даже парень из хорошей семьи, но с клеймом греха, терял звание славутника, и гордые девицы брезговали такими. Подлинный драматизм любовных отношений испытывало большинство физически и нравственно здоровых людей, ведь и счастливая любовь не исключает этого драматизма.

       Красота отношений между молодыми людьми питалась иной раз, казалось бы, такими взаимно исключающимися свойствами, уживающимися в одном человеке, как бойкость и целомудрие, озорство и стыдливость. Любить означало то же самое, что жалеть, любовь бывала “горячая” и “холодная”. О брачных отношениях, их высокой поэтизации ярко свидетельствует такая народная песня:

Ты воспой, воспой,
Жавороночек.
Ты воспой весной
На проталинке.
Ты подай голос
Через темный лес,
Через темный лес,
Через бор сырой
В Москву каменку,
В крепость крепкую!
Тут сидел, сидел
Добрый молодец,
Он не год сидел
И не два года.
Он сидел, сидел
Ровно девять лет.
На десятый год
Стал письмо писать.
Стал письмо писать
К отцу с матерью.
Отец с матерью
Отказалися:
“Что у нас в роду
Воров не было”.
Он еще писал
Молодой жене.
Молода жена
Порасплакалась...

 

           Но женитьба и замужество — это не только духовно-нравственная, но и хозяйственно-экономическая необходимость. Юные годы проходили под знаком ожидания и подготовки к этому главному событию жизни. Оно стояло в одном ряду с рождением и смертью.

Слишком поздняя или слишком ранняя свадьба представлялась людям несчастьем. Большая разница в годах жениха и невесты также исключала полнокровность и красоту отношений. Неравные и повторные браки в крестьянской среде считались не только несчастливыми, но и невыгодными с хозяйственно-экономической точки зрения. Такие браки безжалостно высмеивались народной молвой. Красота и противоестественность исключали друг друга. Встречалось часто не возрастное, а имущественное неравенство. Но и оно не могло всерьез повлиять на нравственно-бытовой комплекс, который складывался веками.

       Жалость (а по-нынешнему любовь) пересиливала все остальное.

 

       ПОРА ВОЗМУЖАНИЯ

 

        Жизнь в старческих воспоминаниях неизменно делилась на две половины: до свадьбы и после свадьбы.

        И впрямь, еще не стихли песни и не зачерствели свадебные пироги, как весь уклад, весь быт человека резко менялся.

        В какую же сторону? Такой вопрос прозвучал бы наивно и неуместно. Если хорошенько разобраться, то он даже оскорбителен для зрелого нравственного чувства. Категории “плохо” и “хорошо” отступают в таких случаях на задний план. Замужество и женитьба не развлечение (хотя и оно тоже) и не личная прихоть, а естественная жизненная необходимость, связанная с новой ответственностью перед миром, с новыми, еще не испытанными радостями. Это так же неотвратимо, как, например, восход солнца, как наступление осени и т.д. Здесь для человека не существовало свободы выбора. Лишь физическое уродство и душевная болезнь освобождали от нравственной обязанности вступать в брак.

       Но ведь и нравственная обязанность не воспринималась как обязанность, если человек нравственно нормален. Она может быть обязанностью лишь для безнравственного человека. Только хотя бы поэтому для фиксирования истинно народной нравственности не требовалось никаких письменных кодексов вроде упомянутого “Зерцала” или же “Цветника”, где собраны правила иноческого поведения.

       Закончен наконец драматизированный, длившийся несколько недель свадебный обряд. Настает пора возмужания, пора зрелости — самый большой по времени период человеческой жизни.

Послесвадебное время не только самое интересное, но и самое опасное для новой семьи. Выражения “сглазить” или “испортить” считаются в образованном мире принадлежностью суеверия. Но дело тут не в “черной магии”. Первые нити еще не окрепших супружеских связей легче всего оборвать одним недобрым словом или злым, пренебрежительным взглядом. Психологическое вживание невесты в мир теперь уже не чужой семьи проходило не всегда быстро и гладко. Привычки, особенности, порядки хоть и основаны на общей традиции, но разны во всех семьях, во всех домах. У одних, например, пекут рогульки тоненькие, у других любят толстые, в этом доме дрова пилят одной длины, а в том — другой, потому что печи разные сбиты, а печи разные, потому что мастера неодинаковы, и т.д. Молодой женщине, привыкшей к девичьей свободе, к родительской заботе и ласке, нелегко вступать в новую жизнь в новой семье. Об этом в народе слагали несчетные песни:

Ты зайдешь черту невозвратную,
Из черты назад не возвратишься,
В девичий наряд не нарядишься.
Не цветут цветы после осени,
Не растет трава зимой по снегу,
Не бывать молодо в красных девицах.

 

       Трагическая необходимость смены жизненных периодов, звучащая в песнях, нередко принимается за доказательство ужасного семейного положения русской женщины, ее неравноправия и забитости. Легенда об этом неравноправии развеивается от легкого прикосновения к фольклорным и литературным памятникам.

Ты не думай, дорогой,
Одна-то не остануся,
Не тебе, так твоему
Товарищу достануся, —

 

публично и во всеуслышание поет девушка на гулянье, если суженый начинал заноситься.

       О неудавшемся браке пелось такими словами

 

Какова ни была, да замуж вышла
За таково за детину да за невежу.
Не умеет вор-невежа со мной жити,
Он в пир пойдет, невежа, не простится.
А к воротам идет, невежа, кричит-вопит:
“Отпирай, жена, широки ворота!”
Уж как я, млада-младешенька, догадалась,
Потихошеньку с постелюшки вставала,
На босу ногу башмачки надевала,
Я покрепче воротички запирала:
“Уж ты спи-ночуй, невежа, да за воротами,
Тебе мягка постель да снежки белы,
Тебе крутое изголовье да подворотня,
Тебе тепло одеяло да ветры буйны,
Тебе цветная занавеска часты звезды,
Тебе крепкие караулы да волки серы”.

 

       В том и соль, что в народе никому и в голову не приходило противопоставлять женщину мужчине, семью главе семейства, детей родителям и т.д.

       Ни былинная Авдотья-рязаночка, ни историческая Марфа-посадница, ни обе Алены (некрасовская и лермонтовская) не похожи на забитых, неравноправных или приниженных. Историк Костомаров, говоря о “Русской правде” (первый известный науке свод русских законов), пишет: “Замужняя женщина пользовалась одинаковыми юридическими правами с мужчиной. За убийство или оскорбление, нанесенное ей, платилась одинаковая вира”.

 

 

       Грамотность или неграмотность человека в Древней Руси также не зависела от половой принадлежности. “Княжна Черниговская Евфросиния, дочь Михаила Всеволодовича, завела в Суздале училище для девиц, где учили грамоте, письму и церковному пению”, — говорит тот же Костомаров, основываясь на летописных свидетельствах.

       Равноправие, а иногда и превосходство женщины в семье были обусловлены экономическими и нравственными потребностями русского народного быта. Какой смысл для главы семейства бить жену или держать в страхе всех домочадцев? Только испорченный, глупый, без царя в голове мужичонка допускал такие действия. И если природная глупость хоть и с усмешкой, но все же прощалась, то благоприобретенная глупость (самодурство) беспощадно высмеивалась. Худая слава семейного самодура, подобно славе девичьего бесчестия, тоже бежала далеко “впереди саней”.

       Авторитет главы семейства держался не на страхе, а на совести членов семьи. Для поддержания такого авторитета нужно было уважение, а не страх. Такое уважение заслуживалось только личным примером: трудолюбием, справедливостью, добротой, последовательностью. Если вспомним еще о кровном родстве, родительской и детской любви, то станет ясно, почему “боялись” младшие старших. “Боязнь” эта даже у детей исходила не от страха физической расправы или вообще наказания, а от стыда, от муки совести. В хорошей семье один осуждающий отцовский взгляд заставлял домочадцев трепетать, тогда как в другой розги, ремень или просто кулаки воспринимались вполне равнодушно. Больше того, там, где господствовала грубая физическая сила и страх физической боли, там процветали обман, тайная насмешка над старшими и другие пороки.

       Главенство от отца к старшему сыну переходило не сразу, а по мере старения отца и накопления у сына хозяйственного опыта. Оно как бы понемногу соскальзывает, переливается от поколения к поколению, ведь номинально главой семейства считается дед, отец отца, но всем, в том числе и деду, ясно, что он уже не глава. По традиции на семейных советах деду принадлежит еще первое слово, но оно уже скорей совещательное, чем решающее, и он не видит в этом обиды. Отец хозяина и сын наглядно как бы разделяют суть старшинства: одному предоставлена форма главенства, другому содержание. И все это понемногу сдвигается.

       То же самое происходит на женской “половине” дома. Молодая хозяйка с годами становилась главной “у печи”, а значит, и большухой. Это происходило естественно, поскольку свекровь старела и таскать ведра скотине, месить хлебы сама уже не всегда и могла. А раз ты хлеб месишь, то и ключ от мучного ларя у тебя, если ты корову доишь, то и молоко разливать, и масло пахтать, и взаймы давать приходится не свекрови, а тебе. У кого лучше пироги получаются, у того и старшинство. Золовкам оставаться надолго в девках противоестественно. Выходит, что женитьба младших сыновей тоже становилась необходимой хотя бы из-за одной тесноты в доме. Но разве одна теснота формировала эту необходимость?

       Еще до женитьбы второго сына отец, дед и старший сын начинали думать о постройке для него дома, но очень редко окончание строительства совпадало с этой женитьбой. Какое-то время два женатых брата жили со своими семьями под отцовской, вернее, дедовской крышей. Женские неурядицы, обычные в таких случаях, подторапливали строительство. Собрав помочи (иногда двой-трой), отец с сыновьями быстро достраивали дом для младшего. Так же происходило и при женитьбе третьего и четвертого сыновей, если, конечно, война или какая-нибудь иная передряга со всем своим нахальством не врывалась в народную жизнь.

       Супружеская верность служила основанием и супружеской любви, и всему семейному благополучию.

       Жены в крестьянских семействах плакали, когда мужья ревновали, ревность означала недоверие. Считалось, что если не верит, то и не жалеет, не любит. Оттого и плакали, что не любит, а не потому, что ревнует.

 

       ПРЕКЛОННЫЕ ГОДЫ

 

       И опять между порой расцвета всех сил человеческих и порою преклонных лет не существует резкой границы... Плавно, постепенно, совсем незаметно человек приближается к своей старости.

Время движется с разной скоростью во все семь периодов жизни. Годы зрелости самые многочисленные, но они пролетают стремительней, чем годы, например, детства или старости. Как, чем это объяснить? Неизвестно... “Жизнь не по молодости, смерть не по старости”, — говорит пословица, не вполне понятная современному человеку.

       Многое можно сказать, расшифровывая эту пословицу. Например, то, что нельзя считать молодость периодом, монопольно владеющим счастьем и радостью. Если, конечно, не принимать за счастье нечто застывшее, не меняющееся в течение всей жизни. В народном понимании сущность радости различная в разные периоды жизни.

 

Саша садилась, летела стрелой,
Полная счастья, с горы ледяной,

 

писал Н.А. Некрасов о детстве. Но можно ли испытать такое же счастье, съезжая с горки, скажем, в том возрасте, когда Саша или Маша

 

Пройдет — словно солнцем осветит!
Посмотрит — рублем подарит!

 

       А в пору преклонных лет ни одной крестьянке не придет в голову ходить в рожь и всерьез ожидать от судьбы

... ситцу штуку целую,
ленту алую для кос,
поясок, рубаху белую
подпоясать в сенокос.

 

       Всего этого она желает уже не себе, а своей дочери, и счастье дочери для нее — счастье собственное. Значит ли это, что счастье дочери полнокровней материнского? Вопрос опять же неправомерный. Сравнивать счастье в молодости со счастьем в старости нельзя, оно совсем разное и по форме, и по содержанию. То же самое можно сказать и о любви, вернее, о “жалости”. Дитя жалеет свою мать и других близких. Отрок вдруг начинает жалеть уже чужого человека иного пола. Наконец, жалость эта переходит в ни с чем не сравнимое чувство любви, неудержимого влечения, в нечто возвышенно-трагическое. Сложность и драматизм этого момента заключаются в жестоком противоречии между духовным и физическим, высокой романтикой и приземленной реальностью. Это противоречие разрешалось долгим, почти ритуальным досвадебным периодом и самим свадебным обрядом.

       Любовь (жалость) после свадьбы естественным образом перерождалась, становилась качественно иной, менее уязвимой и более основательной. С непостижимой небесной высоты романтическое чувство как бы срывалось вниз, падало на жесткую землю, но брачное ложе, предусмотрительно припасенное жизнью, смягчало этот удар.

       Рождение детей почти всегда окончательно рассеивало возвышенно-романтическую дымку. Жалость (любовь) супругов друг к другу становилась грубее, но и глубже, она скреплялась общей ответственностью за судьбу детей и общей любовью к ним. Иногда, правда, и после рождения детей супруги сохраняли какие-то по-юношески возвышенные отношения, что не осуждалось, но и не очень-то поощрялось общественным мнением.

Семья без детей — не семья.
Жизнь без детей — не жизнь.

 

       Если через год после свадьбы в избе все еще не скрипит очеп и не качается драночная зыбка, изба считается несчастливой. Свадьбу в таких обстоятельствах вспоминают с некой горечью, а то стараются поскорее забыть о ней. Бездетность — величайшее несчастье, влекущее за собой приниженность женщины, фальшивые отношения, грубость мужчины, супружескую неверность и т.д. и т.п. Бездетность расстраивает весь жизненный лад и сбивает с ритма, одна неестественность порождает другую, и понемногу в доме воцаряется зло. Тем не менее бездетные семьи разрушались отнюдь не всегда. Супруги, чтя святость брачных отношений, либо брали детей “в примы” (сирот или от дальних многодетных родственников), либо мужественно несли “свой крест”, привыкая к тяжкой и одинокой доле.

       В нормальной крестьянской семье все дети рождались по преимуществу в первые десять-пятнадцать лет брачной жизни. Погодками назывались рождаемые через год. Таким образом, даже в многодетной семье, где было десять-двенадцать детей, при рождении последнего первый или самый старший еще не выходил из отрочества. Это было важно, так как беременность при взрослом, все понимающем сыне или дочери была не очень-то и уместна. И хотя напрямую никто не осуждал родителей за рождение неожиданного “заскребыша”, супруги — с возмужанием своего первенца и взрослением старших — уже не стремились к брачному ложу... К ним как бы понемногу возвращалось юношеское целомудрие.

 

 

       Преклонный возраст знаменовало не только это. Даже песни, которые пелись в пору возмужания и зрелости, сменялись другими, более подходящими по смыслу и форме. Если же в гостях, выйдя на круг, мать при взрослом сыне споет о “ягодиночке” или “изменушке”, никто не воспримет это всерьез.

       Само поведение человека меняется вместе со взрослением детей, хотя до физического старения еще весьма далеко. Еще девичий румянец во время праздничного застолья разливается по материнскому лицу, но, глядя на дочь-невесту, невозможно плясать по-старому. Отцу, которому едва исполнилось сорок, еще хочется всерьез побороться или поиграть в бабки, но делать это всерьез он никогда не будет, поскольку это всерьез делают уже его сыновья. Прикрывшись несерьезностью, защитив себя видимостью шутки, и в преклонном возрасте еще можно сходить на игрище, поудить окуней, купить жене ярмарочных леденцов. Но семейное положение уже подвигает тебя на другие дела и припасает иные, непохожие развлечения. Любовь (жалость) к жене или к мужу понемногу утрачивает то, что было уместно или необходимо в молодости, но приобретает нечто новое, неожиданное для обоих супругов: нежность, привязанность, боязнь друг за друга. Все это тщательно упрятывается под внешней грубоватостью и показным равнодушием. Супруги даже слегка поругиваются, и постороннему не всегда понятна суть их истинных отношений. Только самые болтливые и простоватые выкладывали в разговорах всю семейную подноготную. Они частенько пробирали свою “половину”, но это было в общем-то безобидно. Самоирония и шутка выручали людей в таком возрасте, защищая их семейные дела от неосторожных влияний. “Спим-то вместе, а деньги поврозь”, — с серьезным видом говорит иной муж про свои отношения с женой. Разумеется, все обстоит как раз наоборот.

 

       СТАРОСТЬ

 

       Физические и психические нагрузки так же постепенно снижались в старости, как постепенно нарастали они в детстве и юности. Это не означало экономической, хозяйственной бесполезности стариков. Богатый нравственный и трудовой опыт делал их равноправными в семье и в обществе. Если ты уже не можешь пахать, то рассевать никто не сможет лучше тебя.

       Если раньше рубил бревна в обхват, то теперь в лесу для тебя дела еще больше. Тесать хвою, драть корье и бересту мужчине, находящемуся в полной силе, было просто неприлично.

       Если бабушка уже не может ткать холст, то во время снованья ее то и дело зовут на выручку.

       Без стариков вообще нельзя было обойтись многодетной семье.

       Если по каким-то причинам в семье не было ни бабушки, ни деда, приглашали жить чужую одинокую или убогую старушку, и она нянчила ребятишек.

       Старик в нормальной семье не чувствовал себя обузой, не страдал и от скуки. Всегда у него имелось дело, он нужен был каждому по отдельности и всем вместе. Внуку, лежа на печи, расскажет сказку, ведь рассказывать или напевать не менее интересно, чем слушать. Другому внуку слепит тютьку из глины, девочке-подростку выточит веретенце, большухе насадит ухват, принесет лапок на помело, а то сплетет ступни, невестке смастерит шкатулку, вырежет всем по липовой ложке и т.д. Немного надо труда, чтобы порадовать каждого!

       Глубокий старик и дитя одинаково беззащитны, одинаково ранимы. Нечуткому, недушевному человеку, привыкшему к морально-нравственному авторитету родителей, к их высокой требовательности, душевной и физической чистоплотности, непонятно, отчего это бабушка пересолила капусту, а дед, всегда такой тщательный, аккуратный, вдруг позабыл закрыть колодец или облил рубаху. Удерживался от укоризны или упрека в таких случаях лишь высоконравственный человек. И как раз в такие моменты крепла его ответственность за семью, за ее силу и благополучие, а вовсе не тогда, когда он вспахал загон или срубил новый дом. Конечно же, отношение к детям и старикам всегда зависело от нравственного уровня всего общества. Вероятно, по этому отношению можно почти безошибочно определить, куда идет тот или иной народ и что ожидает его в ближайшем будущем.

 

 

         Другим нравственным и, более того, философским принципом, по которому можно судить о народе, является отношение к смерти. Смерть представлялась русскому крестьянину естественным, как рождение, но торжественным и грозным (а для многих верующих еще и радостным) событием, избавляющим от телесных страданий, связанных со старческой дряхлостью, и от нравственных мучений, вызванных невозможностью продолжать трудиться.

       Старики, до конца исчерпавшие свои физические силы, не теряли сил духовных; одни призывали смерть, другие терпеливо ждали ее. Но как говорится в пословице: “Без смерти не умрешь”. Самоубийство считалось позором, преступлением перед собой и другими людьми.

       У северного русского крестьянина смерть не вызывала ни ужаса, ни отчаяния, тайна ее была равносильна тайне рождения. Смерть, поскольку ты уже родился, была так же необходима, как и жизнь. Естественная и закономерная последовательность в смене возрастных особенностей приводила к философско-религиозному и душевному равновесию, к спокойному восприятию конца собственного пути... Именно последовательность, постепенность. Старики нешумно и с некоторой торжественностью, еще будучи в здравом уме и силе, готовили себя к смерти. Но встретить ее спокойно мог только тот, кто достойно жил, стремился не делать зла и кто не был одиноким, имел родных.

       По народному пониманию, чем больше грехов, тем трудней умирать.

       Совсем безгрешных людей, разумеется, не было, и каждый человек чувствовал величину, степень собственного греха, своих преступлений перед людьми и окружающим миром. Муки совести соответствовали величине этого греха, поэтому религиозный обряд причащения и предсмертное покаяние облегчали страдания умирающего.

       Многие люди в глубокой старости выглядят внешне как молодые. Молодое, почти юношеское выражение лица — признак доброты, отсутствия на душе зла. Долголетие в известной мере зависит от доброты, здоровье тоже. Злоба порождает болезни, во всяком случае, так думали наши предки. С нашей точки зрения это наивно. Но наивность — отнюдь не всегда глупость или отсутствие высокой внутренней культуры.

 

       Жизнь человеческая находится между двумя великими тайнами: тайной нашего появления и тайной исчезновения. Рождение и смерть ограждают нас от ужаса бесконечности. И то и другое связано с краткими физическими страданиями. Ребенку так же трудно во время родов, как и матери, но первая боль, как и первая брань, лучше последней. Смертный же труд человек встречает, будучи подготовленным жизнью, умеющим преодолевать физические страдания. Поэтому, несмотря на все многообразие отношения к смерти (“сколько людей, столько смертей”), существовало все же народное отношение к ней — спокойное и мудрое. Считалось, что небытие после смерти то же, что и небытие до рождения, что земная жизнь дана человеку как бы в награду и дополнение к чему-то главному, что заслонялось от него двумя упомянутыми тайнами.

       Стройностью и своевременностью всего, что необходимо и что неминуемо свершалось между рождением и смертью, обусловлены все особенности народной эстетики.