Глава 3. Воплощение в русском Слове «героического» периода истории Руси

 

"...удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей "Истории", говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории".

                                                            Пушкин, 1827 год

 

 

      И бытие, и сознание любого народа уходят своим корнями в "доисторические" времена, длившиеся тысячелетиями. Это с очевидностью предстает, например, в содержании русского героического эпоса -- богатырских былин, которые являют собой ценнейшую часть начальной стадии развития национальной культуры. Один из ярких исследователей этого эпоса (более известный как создатель выдающихся исторических романов) Дмитрий Балашов полагает, что истоки тех или иных былин восходят еще к V--III векам (или даже к VII (!) веку) 1б до нашей эры, хотя и делает существенную оговорку: "История военных славян археологами прослежена пока в глубь времени лишь до IV в. н. э. Далее начинается область гипотез" (там же, с. 17).

     Русский героический эпос, конечно же, вобрал в себя те или иные образы и мотивы, сложившиеся еще в общеславянскую, праславянскую и даже дославянскую (общеиндоевропейскую) эпохи, то есть за много столетий до того времени, когда эпос этот действительно стал формироваться. Но вместе с тем едва ли можно оспорить, что необходимо все же разграничивать эпос в собственном смысле слова и те элементы сознания и творчества, которые предшествовали его формированию, а войдя в него обрели совсем уже иной смысл и значение.

     Известнейший современный специалист в области исторической теории эпоса, давно вписавшийся во всемирный контекст этой теории, Е. М. Мелетинский (между прочим, отнюдь не принадлежащий к "патриотическому" направлению), основательно доказывает, что "героический эпос в отличие от народной сказки тяготеет к историческим, национальным, государственным масштабам. Его история тесно связана с процессом формирования народностей и древнейших государств... Эпос... наполнен... патриотическим пафосом. В частности, мифологические образы (по мере того как племенное сознание в связи с этно-политической консолидацией поднимается до государственного и национального) постепенно вытесняются историческими. Поэтому эпос в известном смысле всегда историчен. Даже в мифологических образах эпос выражает народный взгляд на историю..." 2б

     Поэтому речь должна идти о взаимосвязи, о единстве понятий (и, конечно, запечатленных в этих понятиях реальностей): 1) героического эпоса как явления культуры, 2) государственности, немыслимой без идеи патриотизма, и, наконец, 3) истории в собственном смысле слова. Рождение героического эпоса нераздельно связано с возникновением государственности (пусть хотя бы в ее зачатках), но ведь и история как таковая начинается только вместе с началом государственности. До этого момента жизнь человеческой общности (племени или даже группы племен) может являться, строго говоря, предметом этнографического, но не собственно исторического знания. Ибо, лишь обретая государственность, человеческая общность становится полноценным субъектом истории, или, если выразиться более торжественно, ее творцом.

     Дальнейшее освещение нашей темы — история Руси и русского Слова — не может не быть нераздельно связано с освещением проблемы героического эпоса, ибо этот эпос (что можно бы подтвердить бесчисленными ссылками и на факты, и на выводы авторитетных исследователей) — наиболее раннее подлинно существенное воплощение начавшейся истории народа — воплощение ее в слове и, если ставить вопрос более широко, в культуре. Эпос ясно свидетельствует, что история народа началась; но верно и обратное умозаключение — начало истории закономерно подразумевает рождение героического эпоса.

     Когда же началась русская история как таковая? Прежде чем пытаться ответить на этот вопрос, целесообразно обратить взгляд к времени вполне очевидного и мощного воплощения русской истории -- эпохе Ярослава Мудрого, правившего в Киеве с 1016 по 1054 год (с небольшим перерывом в 1018—1019 годах из-за междоусобной войны) и носившего титулы цесаря и кагана, приравниваемые к императорскому. Какова Русь этой эпохи?

     Огромная, особенно по тогдашним меркам, государственная территория, простиравшаяся с севера на юг от Белого до Черного моря и с запада на восток от речного бассейна Вислы до Камы. Развитые и прочные международные отношения и связи (что выразилось, в частности, в брачных союзах семьи Ярослава с правящими династиями Византии, Германии, Франции, Англии, Венгрии, Польши, Швеции, Норвегии). Обилие крупных по тем временам городов: Киев, уступавший тогда по величине (в Европе) только византийскому Константинополю и арабской Кордове, а также Чернигов, Переславль-Русский, Галич, Туров, Владимир-Волынский, Полоцк, Витебск, Смоленск, Муром, Ростов, Суздаль, Новгород, Псков, Юрьев (ныне — Тарту), Ладога и другие города (в том числе и отдаленная Тмутаракань у устья Кубани), которые в последнее двадцатилетие правления Ярослава Мудрого были прочно связаны с центральной, киевской властью, осуществляя ее волю на окружающих их территориях.

     О военной мощи Ярославовой Руси ясно свидетельствует тот факт, что в 1036 году были наголову разбиты напавшие на Киев печенеги — те самые печенеги, которые полтора века со времени их появления в причерноморских степях (889) атаковали многие соседние земли и народы.

     Чрезвычайно внушительно культурное творчество этой эпохи. Ведь еще и сегодня покоряют своим величием воплотившие в себе многообразные человеческие усилия и устремления соборы святой Софии в Киеве (1037) и в Новгороде (1050), духовная и просветительная деятельность Киево-Печерского монастыря (деятельность эта ярко воссоздана в составлявшемся начиная с XI века "Киево-Печерском патерике" и "Повести временных лет"), исполненное глубины смысла и совершенства стиля "Слово о законе и Благодати" митрополита Илариона, проникновенное "Сказание и страдание и похвала святым мученикам Борису и Глебу" *, которое в определенных отношениях являет собой непосредственный прообраз великой русской литературы XIX века (о чем еще пойдет речь). Наконец, дошла до нас — пусть и с позднейшими наслоениями — воплощенная в слове правовая, законодательная воля эпохи Ярослава,

 

     * Иногда это произведение датируют более поздним временем, но один из наиболее авторитетных его исследователей, С. А. Богуславский, относил его ко времени Ярослава Мудрого, установившая основы государственного, церковного, общественного строя ("Правда Ярослава", ставшая фундаментом "Правды Русской", устав о церковных судах и т. п.).

 

     Все перечисленное, разумеется, только часть из того, что представляла собой Русь в середине XI века. Но сотворение зрелой государственности и культуры, а следовательно творчество самой Истории в ее полновесном значении, запечатлелось даже и в названных явлениях со всей осязаемостью.

Более того, эпохе Ярослава присущи не столь уж характерные для русской истории черты "законченности", отчеканенной воплощенности, завершенности. Это было понятно ее современникам. Так, митрополит Иларион в своем "Слове", обращаясь к духу крестителя Руси Владимира, говорит именно о "воплощающем", завершающем значении деяний его сына Ярослава:

 

Его ведь сотворил Господь
наместником тебе,
твоему владычеству,
не рушащим твоих уставов,
но утверждающим...
не искажающим,
но завершающим,
что недокончено тобой
заканчивающим...
Он дом Божий великий
Его Святой Премудрости создал...
И славный город твой Киев
величеством, как венцом, облек... 3б

 

     И эта воплощенность эпохи внятно воспринимается нами еще и сегодня, почти через тысячелетие... А ведь между тем, углубляясь во времени от начала расцвета Ярославовой державы (1030-е годы) всего лишь на столетие — да и даже только на полстолетия! — назад, мы не обнаруживаем подобных воплощений, "кристаллов" исторического (государственного и культурного) творчества. И истинное великолепие Ярославовой Руси может показаться возникшим словно бы из ничего — как некое чудо.

Есть, впрочем, "простое" объяснение, особенно характерное для зарубежной историографии: все или почти все историческое величие Руси XI века создано, мол, не "туземцами", а Византией,— как и на целом ряде других территорий вокруг Черного моря, испытавших воздействие этой империи, которая с точки зрения зрелости государственности и культуры не просто превосходила все тогдашние страны Европы и Передней Азии (кстати сказать, Арабский халифат к тому времени уже находился в состоянии распада), но обладала в этих аспектах принципиально иным уровнем, ибо была, в частности, единственной прямой наследницей античного мира.

     Роль византийской, или, вернее, восточнохристианской, государственности и культуры в развитии Руси, разумеется, неоспоримо велика. Но нельзя забывать, что в отличие от всех земель вокруг Черного моря, которые входили в Византийскую империю (как Балканы, Крым, Закавказье), Киев отделяло от ее границы шестисоткилометровое пространство. И восточнохристианские ценности не "насаждались" на Руси самой Империей (как в землях вокруг Черного моря), но усваивались, так сказать, по собственной воле Киева.

     Что же касается присоединенных к Византии земель, непосредственно окружающих Черное море, то, несомненно, сами византийцы (в частности, их многочисленные войска) создавали здесь и тело и душу государственности и культуры. Между тем на Руси воля к созиданию исходила все же от "туземцев", приглашавших тех или иных "специалистов" из Империи (о чем не раз сообщается в древнерусских письменных памятниках) и, с другой стороны, постоянно отправлявшихся в далекие византийские города и монастыри, чтобы брать уроки государственного и культурного созидания.

     Ситуация эта в конечном счете вполне подобна той, которая существовала в отношениях России и Западной Европы в XVIII—XIX веках. И до сих пор живуче, особенно за рубежом, мнение, согласно которому новая, послепетровская Россия была-де попросту "пересажена" с Запада. Но сегодня эта "концепция" неспособна выдержать сколько-нибудь серьезное обсуждение...

     Столь же легковесны и попытки объяснить самую основу расцвета Руси в первой половине XI века влиянием Византии — влиянием, которое ведь ни в коей мере не сказалось, например, на племенах, обитавших между Русью и Византией, подчас на самой границе последней, и имевших с ней длительные взаимоотношения — таких, как приазовские ("черные") болгары, печенеги, угры, половцы и т. п. Из этого следует заключить, что Русь только в силу собственного развития, только благодаря определенной зрелости своей собственной государственности и культуры могла полноценно воспринять византийский опыт.

     Однако об этом еще пойдет речь. Итак, очевидная, осязаемая кристаллизация мощной государственности и высокой культуры, присущая Ярославовой эпохе, вроде бы резко контрастирует с образом Руси столетней давности (то есть, скажем, 930—940-х годов), от которой до нас дошли только не имеющие четкого, вполне определенного смысла археологические материалы и в значительной мере также смутные устные предания, записанные полутора-двумя столетиями позднее, в начале 1110-х годов (или, по крайней мере, во второй половине XI века) в "начальной" русской летописи. Гипотеза о существовании зачатков летописания еще в конце Х века остается гипотезой,— и не очень убедительной.

     И все же исторические свершения, явленные на Руси к середине XI века, никак не могли возникнуть на пустом месте. Им неизбежно должно было предшествовать достаточно долгое, деятельное и богатое народное бытие, породившее ту, несомненно, громадную историческую энергию, которая обрела не только "предметное", но и поистине монументальное, сохранившееся и до наших дней воплощение в эпоху Ярослава.

     Историография и археология за последние десятилетия во многом расширили и углубили представления о жизни Руси до XI века, — в частности, и тем, что подтвердили и конкретизировали немало выдвинутых ранее, но не получивших полного признания воззрений и концепций.

Выше говорилось о несравненной объективности и чуткости исторического мышления Пушкина. Известно, что он внимательнейшим образом изучал и очень высоко ценил "Историю государства Российского" Карамзина. Пушкин рассказывал, как в феврале 1818 года, сразу же после выхода в свет первых восьми карамзинских томов, он "прочел их... с жадностию и со вниманием... Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом".

     Но прошло около десяти лет, и 16 сентября 1827 года Пушкин заметил: "удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей "Истории", говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории".

     Еще через девять лет, 19 октября 1836 года, Пушкин возражает Чаадаеву, который склонен был недооценивать героику ранней русской истории, полемически сопоставляя последнюю с героической "юностью" Западной Европы.

     "Это пора великих побуждений, великих свершений, великих страстей у народов...— утверждал в первом своем "философическом письме" Чаадаев.— Это увлекательная эпоха в истории народов, это их юность... Мы, напротив, не имели ничего подобного... Поры бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа — ничего подобного у нас не было".

     Пушкин решительно оспаривает этот "приговор": "Войны Олега и Святослава...— разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой... деятельности, которой отличается юность всех народов?". И в другом варианте письма Чаадаеву: "Завоевания Олега (Пушкин написал здесь и затем зачеркнул имена Рюрика и Игоря.— В.К.) стоят завоеваний Нормандского Бастарда 4б.. Юность России весело прошла в набегах Олега и Святослава... следствием того брожения и той активности, свойственных юности народов, о которых вы говорите".

     Пушкин в силу обстоятельств (официальное осуждение чаадаевского сочинения) не отправил и даже, видимо, не завершил цитируемое письмо, но известно, что он собирался подкрепить свое понимание сторонним, западноевропейским мнением; сохранилась его запись: "Мнение Шлецера о русской истории — NB. статья Чедаева"  5б. Здесь же Пушкин указал ту страницу из введения к трактату А.Л. Шлецера "Нестор. Русские летописи на древлеславянском языке..." (первый том его вышел в Петербурге в 1809 году в переводе на русский язык), на которой выражено "мнение" германского историка.

     Август Людвиг Шлецер (1735—1809) — один из первых серьезных западноевропейских историков Руси, в 1761—1767 годах деятельно работавший в русских архивах. Вернувшись в Германию, он сразу же, в 1767 году, опубликовал работу "РгоЬе russische Annalen" ("Опыт о русских летописях"), некоторым положениям коей придавал столь существенное значение, что через тридцать пять лет процитировал их во введении к своему главному труду "Nestor...." (1802). Одно из этих положений и выделил Пушкин в русском издании "Нестора" как многозначительное мнение иностранного историка. Шлецер писал, что начальная история России "чрезвычайно важна по непосредственному своему влиянию на всю прочую, как европейскую, так и азиатскую, древнюю историю" 6б.

     Так полагал германский историк, обладавший преимуществом не только стороннего, то есть объективного, но и (это необходимо осознать) первооткрывательского — с точки зрения Запада — и еще не затемненного всякого рода предубеждениями взгляда на историю Руси. Но правильнее будет оставить решать вопрос о важности "непосредственного влияния" русской истории на развитие других стран и Европы, и Азии самим этим странам, то есть их историкам. Хочу подчеркнуть другое: история Руси действительно с самого ее начала была тесно сплетена с историей и соседних, и более или менее отдаленных (как та же Византия) стран и народов. Это сплетение, эта связь наглядно выступает, о чем уже шла речь, в эпоху Ярослава, но она стала существеннейшей реальностью русской истории гораздо раньше, уже в IX веке.

     Дошедшие до нас сведения различных источников дают все основания утверждать, что государственность Руси почти с самого своего рождения выходит на широкую мировую арену, на простор тогдашней западноевразийской Ойкумены — от Скандинавии до Багдада и с запада на восток от Испании до Хорезма. И это, без сомнения, определило последующие судьбы Руси, и в частности ту ее величавую державность, которая столь явственно воплотилась в бытии и сознании Ярославовой эпохи.

     Когда ближайший сподвижник Ярослава митрополит Иларион говорил об Игоре, Святославе и Владимире, что они "не в худой и неведомой земле владычествовали, но в Русской, что ведома и слышима всеми четырьмя концами Земли",— это было не просто риторическим оборотом, но констатацией реального положения вещей, сложившегося уже в Х веке.

     Согласно современным представлениям, славянские племена, ставшие основой Руси, к VIII веку расселились на землях, простирающихся от нижнего течения Днепра до Ладожского озера 7б (оно называлось тогда Великое озеро Нево, а река Нева понималась как своего рода устье этого озера). Существует целый ряд гипотетических концепций, которые по-разному решают вопрос о том, откуда и начиная с какого времени пришли или (есть и такая — ныне, пожалуй, наиболее влиятельная — версия) возвратились после долгого отсутствия на эту покрытую лесами, а в южной своей части лесостепную равнину основные насельники Руси.

     Однако для изучения нашей темы нет необходимости в освещении этой этнической предыстории; достаточно того, что не позже VIII века (с чем, кажется, соглашаются сегодня все специалисты) основное население будущего русского государства разместилось вдоль указанной линии юг—север и осваивало земли к западу и востоку от этой линии.

     Главное движение шло по речному пути (по воде или вдоль берегов): Днепр — верхнее течение Западной Двины — Ловать — озеро Ильмень — Волхов — Ладога. На этом, по тогдашним меркам гигантском, намного более чем тысячеверстном (учитывая кривизну рек и волоков) пути возникали древние селения, сравнительно быстро ставшие укрепленными городами, — Канев, Переславль-Русский, Киев, Вышгород, Чернигов, Любеч, Смоленск, Витебск, Новгород, Ладога (или Невогород) и др. В Х веке эта основная дорога восточнославянского расселения предстала как "путь из варяг в греки"; следует отметить, правда, что еще ранее, уже в IX веке, сложился "путь из варяг в арабы", Волжский путь 8б.

     Ко времени прихода славян северную часть этой территории населяли финно-угорские племена, срединную — балтские, южную (лесостепные земли) —тюркские и иранские. Однако нет сведений о значительных и острых конфликтах между пришедшими или же вернувшимися сюда славянами и этими племенами, что может иметь основательное "экономическое" объяснение. Славяне были, как это доказано в последнее время, прежде всего земледельцами и — что нераздельно связано с этим главным занятием — скотоводами (см. хотя бы коллективный труд "Очерки русской деревни X—XIII вв." — М.,1950). Между тем тогдашние финно-угры и балты занимались преимущественно охотой, рыболовством и собиранием природных плодов, а тюрки и иранцы — кочевым скотоводством. И несовпадение жизненно необходимых "экономических" интересов во многом ослабляло возможные столкновения разных племен.

     В высшей степени характерно, что государственность, складывавшаяся на этой территории, с самого начала была и воспринималась ее создателями как многонациональная, или, точнее, многоэтническая. В знаменитом летописном тексте о "призвании варягов" утверждается: "862 год... Сказали руси (то есть в данном случае "варягам"— В.К.) чудь, словене, кривичи и весь: земля наша велика и обильна, а власти 9б в ней нет. Приходите княжить и володеть нами" 10б. Не будем пока касаться вопроса о достоверности и конкретном смысле этого предания; заметим только одно: финские племена чудь и весь выступают в нем как совершенно равноправные инициаторы создания государственности (чудь вообще стоит здесь на первом месте!). И пусть даже перед нами легенда; сообщение летописца (в котором, без сомнения, так или иначе сказались общенародные представления) ясно выражает мысль о том, что его страна по самой своей сути — страна многонациональная. И различные племена и народности совместно действуют в ее истории.

     В записи под 907 годом в "Повести временных лет" сказано, что князь Олег идет на Царьград, взяв с собою "множество варягов, и словен, и чуди, и кривичей, и мерю (финское племя.— В.К.), и древлян, и радимичей, и полян, и северян..." и т. д. Или в записи под 985 годом: "Пошел Владимир на болгар (речь идет о Волжской Булгарии— В.К.) в ладьях... а торков (южнорусский тюркский народ.— В.К.) привел берегом на конях". Такого рода факты постоянны и типичны в истории Руси.

     Важно добавить к этому, что люди самого разного этнического происхождения не просто участвовали в истории Руси, но и входили в круг наиболее влиятельных лиц государства. Опираясь на дошедшие до нас свидетельства, М. Б. Свердлов писал о "иноязычной знати" Древней Руси: "На то, что не только младшая, но и старшая дружина (то есть немногие наиболее знатные сподвижники князя.— В. К.) в XI—XIII вв. были открытыми социальными группами, в которые входили представители разных народов Восточной Европы, указывают имена... (Георгий Угрин, Вяндюк, Кунуй, Улан, Анбал Ясин, Чудин, Тукы, Кульмей, Торчин, Шварн, Василий Половчин, Олбырь Шерошевич и другие), причем некоторые из них жили на Руси во втором поколении (Иванко Захарич Козарин, Матвей Шибутович, Юрий Толигниевич)... Основой высокого положения этих людей была служба князю" 11б.

     М. Б. Свердлов исходит из достоверных письменных источников и поэтому говорит о времени начиная с XI века, но присутствие людей различного происхождения в высшей сфере власти имело место с самого начала, с рубежа VIII— IX веков.

     Многонациональная государственность Руси, как обоснованно показали новейшие исследования, начала складываться значительно — на целое столетие или около того — раньше, чем полагало большинство дореволюционных историков, постулаты которых тем не менее продолжают иметь хождение до сих пор. Я имею в виду, в частности, что дата призвания варягов (862) — при всех различных толкованиях самого этого летописного текста — считалась и нередко продолжает считаться начальной датой русской государственности в собственном смысле слова; ей предшествуют, так сказать, уже как бы чисто мифические — "Гостомысловы" и "Киевы" (от князя Кия)—времена.

     Между тем достоверно известно, например,— согласно "Анналам" франкского епископа и поэта Пруденция (умер в 861 году),— что официальные послы из Северной Руси (о том, что посольство было именно из Северной Руси, пойдет речь ниже) еще в 838 году — то есть за четверть века до даты призвания варягов — прибыли к византийскому императору Феофилу, правившему с 829 по 842 год. И особенно важно отметить, что сам факт столь далекого посольства несомненно подразумевает достаточно развитую государственность.

     В самое последнее время, в 1970—1980-х годах, целая плеяда плодотворно работающих археологов и историков обосновала убеждение, что первый исток государственности Руси пробился еще в VIII веке в устье Волхова, в Ладоге 12б.

     Этот древнейший (примерно 750-е годы) из известных нам город Руси (до новейшего времени существовало неверное представление о глубокой древности Новгорода, который на деле не старше середины Х века — то есть на полтора—два столетия моложе Ладоги 13б), в котором уже в IX веке была воздвигнута каменная крепость (совсем недавно открытая и, из известных нам, первая по времени на Руси), с самого начала стал узлом "широких, евразийского масштаба торговых и культурных связей" ("Средневековая Ладога...", с. 4), простиравшихся от западноевропейских земель до арабского Востока,— что прочно удостоверено археологическими исследованиями монет и предметов прикладного искусства. Наконец, в этой Северной Руси, как явствует и из западноевропейского (германского), и из восточных (арабских и персидских) источников, не позднее 830-х годов, а вероятнее всего ранее, существовал правитель, принявший высокий титул кагана (что будет объяснено в дальнейшем).

     Но государственность Руси складывалась несколько позже и на юге, в Киеве. Еще сравнительно недавно князь Кий считался, по сути дела, легендарной фигурой, вымышленной для того, чтобы "объяснить" происхождение названия города Киева. Но это соображение явно неосновательно, ибо именами их созидателей-князей был назван целый ряд городов — Владимир Волынский, Ярославль, Юрьев (по христианскому имени Ярослава), Владимир Залесский (его основал Владимир Мономах) и т. д. Впрочем, в новейших работах Кий не только был признан реальным лицом, но и резко "удревлен" — помещен — как и основание города Киева — в VI или даже V век! Полная несостоятельность такой датировки показана в статье И. П. Шаскольского "Когда же возник город Киев" 14б.

     К сожалению, И. П. Шаскольский не принял во внимание опубликованную еще в 1960 году работу М. Н. Тихомирова "Начало русской историографии", в которой убедительно датировано время правления Кия.

     Известно, что хронология истории Руси IХ--Х веков в начальных летописях вызывает великое множество сомнений. Но в летописной хронологии есть и более надежный пласт — постоянно сопоставляемые с историей Руси даты византийской истории тех времен, которая, вполне понятно, излагалась в имевшихся в распоряжении русских летописцев византийских хрониках (некоторые из них были к XI веку уже переведены на церковно-славянский язык) с гораздо большей хронологической точностью, нежели история Руси (поскольку ее события IX—Х вв. были известны летописцам XI — начала XII века только по устным преданиям). Из сопоставления с историей Византии и исходил М. Н. Тихомиров:

     "Новгородская I и Устюжская летописи,— писал он,— относили годы жизни Кия к периоду царствования Михаила в Византии, так как первые сведения о Руси, найденные в византийских хрониках, касались царствования Михаила (842—867 гг.— В.К.). Однако такое сопоставление было сделано не очень грамотными компиляторами, в силу чего матерью императора Михаила названа Ирина, а не Феодора". Но,— продолжает М.Н. Тихомиров,— "спутать имена Феодоры и Ирины было не так просто, и можно предположить, что путаница произошла оттого, что именно Ирина упоминалась в первоначальном тексте... К ее времени первоначально приурочивали рассказ об основании Киева... Этим отдаленным временем для летописца было царствование императрицы Ирины, то есть примерно 780—802 гг." 15б. Добавлю от себя, что императрицы Ирина (правила в 780-802-м годах) и Феодора (842—856) могли быть "перепутаны" в особенности потому, что обе славились как "иконопочитательницы", решительно отвергнувшие господствовавшее перед их правлениями в Византии "иконоборчество".

     В упомянутой выше статье И.П. Шаскольского доказывается, что археологические исследования позволяют датировать основание Киева (в частности, окружавший древний город глубокий ров на Старокиевской горе) именно концом VIII века (с. 71); город и был, по мысли И.П. Шаскольского, создан "формирующимся южнорусским государственным образованием конца VIII — начала IX в." (с. 72).

     Исходя из этого, начало государственности (а, следовательно, и самой истории) Руси следует датировать рубежом VIII— IX веков, притом истоки ее пробиваются и на севере и на юге Руси. Последующее развитие показывает, что северный исток был, так сказать, сильнее, ибо именно оттуда пришла и прочно утвердилась в Киеве династия Рюриковичей.

     В июне 1868 года Тютчев, который великолепно знал историю и вместе с тем обладал уникальным, "вещим" историческим чутьем, писал, проплыв на пароходе по Волхову от Ладоги до озера Ильмень: "Весь этот край, омываемый Волховом, это начало России... Среди этих беспредельных, бескрайних величавых просторов, среди обилия широко разлившихся вод, охватывающих и соединяющих весь этот необъятный край, ощущаешь, что именно здесь — колыбель Исполина..."

     В дальнейшем будут так или иначе очерчены этапы истории Древней Руси и, в частности, последовательность основных княжений. Но все же целесообразно наметить предварительно главные вехи. Правда, сразу же встает вопрос об отсутствии выверенной хронологии, точного знания о времени правления ранних князей. Известный историк А. П. Новосельцев писал недавно, что в истории Руси имеет место "ненадежность летописной хронологии практически до времен Владимира и даже отчасти первых лет его правления. На это неоднократно обращали внимание исследователи, однако из-за ограниченности параллельных материалов серьезных попыток исправить летописную хронологию, по сути дела, не было" 16б.

     Уже шла речь о времени правления летописного князя Кия (конец VIII— начало IX века). Известно, что затем в Киеве правили его потомки, и, по-видимому, в середине IX века с севера пришел и стал князем Аскольд (более туманна фигура князя Дира, который был или соправителем Аскольда, или же княжил в другое, хотя и близкое время). Далее, опять-таки с севера, пришел Олег, объединивший Ладожскую и Киевскую государственность.

     Что касается Ладоги, то там, как известно из германской хроники того времени, уже в 830-х годах существовало достаточно развитое государство во главе с русским каганом (см. об этом ниже), а не позднее середины IX века правил известный всем князь Рюрик, от которого и пришли в Киев Аскольд и затем — согласно летописной дате, в 882 году,— Олег. Образ Олега в летописях явно "раздваивается": он предстает то как воевода, то как верховный правитель, великий князь; есть в летописях различные даты и обстоятельства смерти Олега (вероятнее, двух людей с одним именем) и т.п. Ко всему этому мы еще вернемся, пока же выдвину гипотезу, что был Олег, правивший в конце IX — начале Х века, и другой Олег, чье правление приходится, по-видимому, на 910-930-е годы.

     Далее перед нами предстает уже вполне "достоверный" князь Игорь, погибший в конфликте с древлянами в 944 или 945 году и оставивший молодую вдову Ольгу и малолетнего сына Святослава. Правителями становятся и Ольга (скончалась в 969 г.), и — по мере взросления — Святослав, погибший от руки печенегов в 972 году. Затем власть переходит к его старшему сыну Ярополку, а примерно с 980 года — к младшему Владимиру, правившему до своей смерти в 1015 году.

     После краткого правления Святополка Ярополчича, вошедшего в историю под прозванием Окаянного, начинается эпоха Ярослава Владимировича Мудрого (скончался в 1054 году) и его сменявших друг друга сыновей Изяслава, Святослава и Всеволода (последний умер в 1093 году). Затем киевским князем становится сын старшего из сыновей Ярослава Мудрого (в чем выражается начавшийся с Ярополка Святославича древнерусский порядок престолонаследия), Святополк Изяславич (1093—1113), а вслед за ним — сын младшего Ярославича, Всеволода, Владимир Мономах (1113—1125), которому наследуют его старшие сыновья Мстислав (1125—1132) и Ярополк (1132—1139). Младшего же сына Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого, "оттесняют" до 1154 года сначала внук Святослава (сына Ярослава Мудрого) Всеволод Ольгович и сын Мстислава (старшего сына Мономаха) Изяслав. Только после его смерти Юрий стал князем Киевским. Но до этого он более пятидесяти лет княжил на севере, в Ростово-Суздальской земле, и его сын Андрей Боголюбский, избравший в качестве своей резиденции недавно основанный в этой земле город Владимир, после кончины отца, в сущности, переносит туда из Киева столицу Руси, где он и правит с 1157 до 1174 года. Его сменяет во Владимире младший сын Юрия Долгорукого, Всеволод Большое Гнездо (1176—1212); далее правит сын последнего, Юрий, погибший в битве с монголами в 1238 году...

     Таковы основные правления первых четырех с половиной столетий истории Руси, в течение которых "центр" перемещался из Ладоги в Киев, а из Киева — во Владимир.

     В первые два века так или иначе выделяются фигуры Рюрика, Аскольда, Олега (хотя, по-видимому, под этим именем "скрыты" два человека), Ольги, Святослава, Владимира Святого; в XI — начале XIII века — Ярослав Мудрый, Святослав (Ярославич), Владимир Мономах, Юрий Долгорукий, Андрей Боголюбский, Всеволод Большое Гнездо (из них Олег, Ольга, Святослав, Владимир Святой, Ярослав, Владимир Мономах и Андрей Боголюбский могут быть причислены к великим историческим деятелям).

     Наметив эту историческую перспективу протяженностью в четыреста пятьдесят лет, и, если измерять иначе, в пятнадцать человеческих поколений (рамки поколения — 30, максимум 35 лет), вернемся к началу истории Руси.

      Возникновение государственности Руси совпало — и это, несомненно, имело для нее огромное значение — с исключительно деятельной и напряженной эпохой в истории всей западной части Евразии. Территорию, на которой на рубеже VIII— IX веков начала складываться Русь, со всех сторон окружали тогда чрезвычайно энергичные и активные исторические силы.

     К северо-западу от нее находился словно извергающий человеческую лаву викингов вулкан тогдашней Скандинавии; их походы в Западную Европу начались в 793 году, а в Восточную — еще ранее, не позже 750-х годов 17б.

     К западу от Руси в течение 770— 800-х годов была создана огромная империя Карла Великого — от Пиренеев до Эльбы и Дуная, от Балтики до Средиземного моря.

     К югу, в Византии, правила властная и целеустремленная императрица Ирина, сумевшая в 787 году победить разлагавшее империю иконоборчество (правда, после окончания ее правления оно вновь возобладало до 843 года) и собиравшаяся вступить в брачный союз с Карлом Великим, чтобы восстановить поистине вселенскую Империю (в границах Рима эпохи его расцвета); дворцовый заговор оборвал в 802 году ее начавшие осуществляться замыслы.

     К востоку от Руси на рубеже VIII— IX веков достигал своего высшего могущества Хазарский каганат; именно в это время фактический его повелитель каганбек Обадий сделал иудаизм официальной, господствующей религией; после долгих войн было" установлено определенное равновесие с сильнейшим южным соседом, Арабским халифатом — где, кстати сказать, правил именно в это время, в 786—809 годах, один из самых великих халифов, Харун ар-Рашид,— и границы Хазарского, каганата простерлись от Кавказа до Камы и Оки и от Урала до Крыма.

     С этими историческими силами — языческой Скандинавией викингов, христианской Византийской империей и иудаистским Хазарским каганатом (а через них — опосредованно — и с Арабским халифатом) ранняя история Руси самым что ни на есть тесным образом связана, и можно с полным правом утверждать, что русская государственность и культура сформировались в сложнейшем и мощном магнитном поле, создаваемом этими силами, их "пересечением",— поле, в котором и сама Русь развивалась как постоянно возраставшая сила, столь монументально представшая позднее — в эпоху Ярослава.

     IX—Х столетия — это время самого широкого выхода Руси на тогдашнюю мировую арену,— выхода и в прямом, буквальном смысле слова, ибо в течение этих двух веков десятки тысяч русских людей (это отнюдь не преувеличение) побывали в соседних и более далеких странах в составе войск, посольств, торговых товариществ.

     Определенный, хотя и далеко не полный свод известий о "походах" Руси представлен в трактате В.Т. Пашуто (часть трактата написана А. П. Новосельцевым). Ссылаясь на различные источники, историк показывает, что после общеизвестного похода на Константинополь в 860 году Русь вступила в союзнические отношения с Византией, и, скажем, "в 911—912 гг. отряд из 700 русских воинов участвовал в походе византийского флотоводца Имерия против арабов на Крит... в 934 г. 7 судов с русскими (415 человек) находились в эскадре из 18 судов патрикия Косьмы, которого император Роман послал в Ланг составе эскадры протоспафария Епифана ходили к берегам южной Франции". В 949 г. "император Константин Багрянородный... имел 629 русских... на 9 судах в неудачной экспедиции на Крит"; позже "русское войско участвовало в 960--961 гг. в отвоевании Никифором Фокой о-ва Крита у арабов... В неудачной экспедиции византийцев в 964 г. на о-в Сицилию также участвовало русское войско..." и т. д.

     С другой стороны, уже в 860-х годах арабы озабочены "действиями руссов в южном Прикаспии", то есть на иранском берегу; в начале 910-х годов большой русский отряд на судах направился (разделившись) и к юго-западному, и к юго-восточному побережью Каспийского моря. Крупные походы Руси сюда же состоялись и в 940-х, и в 980-х годах 18б. И это, конечно, только часть дошедших до нас сведений о "выходе" Руси вовне, на мировую арену, в IX—Х веках.

     Это время принципиально отличается от позднейшей эпохи, начавшейся при Ярославе Мудром, когда Русь, напротив, явно сосредоточивается на внутреннем развитии, перестав постоянно и интенсивно выходить за свои пределы. Более того, всего через столетие после кончины Ярослава Мудрого это нараставшее сосредоточение на внутреннем развитии привело к предельно выразительному итогу: перемещению столицы "центра" Руси в ее, условно говоря, географический центр —во Владимир на Клязьме, отстоящий от Киева на тысячу верст к северо-востоку. Но об этом еще пойдет речь в дальнейших главах книги. Сейчас нам важно установить, что присущие эпохе юности Руси (IX—Х столетия) "выходы" за свои пределы в XI веке становятся крайне редкими, а в XII веке, по существу, прекращаются. Очень характерно, например, что всем известный поход Игоря Святославича на половцев в 1185 году, в продолжение которого его войско прошло от тогдашних границ Руси не более чем полторы — две сотни верст, изображается в "Слове о полку Игореве" как далекое путешествие: "Дремлет в поле... храброе гнездо. Далече залетело!" Между тем в IX—Х веках русские воины не раз отправлялись в тысячекилометровые походы на юг в Византию, на восток, к границам Ирана и Хорезма и т. д.

     Дело, конечно, не только в самих походах как таковых. В течение IX—Х веков Русь как бы вбирала в себя опыт и энергию всего окружающего ее мира, что, например, рельефно выразилось в вошедшем в "Повесть временных лет" предании о "выборе" русскими веры, выборе из четырех религий — мусульманства, иудаизма, западного христианства и, наконец, восточного, православного христианства.

     Есть основания утверждать, что "выход за пределы", столь характерный для Руси IX—Х веков, обусловлен и недостаточной еще "обжитостью" своей — своей на грядущее тысячелетие — земли (вспомним, что славянские племена окончательно поселились на Руси, возможно, только в VIII веке и уж никак не рацее VI—VII вв.). Именно это просматривается в летописных сведениях о князе Кие (рубеж VIII— IX веков) и, позднее, о Святославе. Рассказав о хождении Кия к "царю" в Царьград, летописец добавил: "Когда же возвращался, пришел он на Дунай и облюбовал место, и срубил городок невеликий, и хотел сесть в нем со своим родом, да не дали ему близживущие; так и доныне называют придунайские жители городище то — Киевец" (как указал, комментируя этот текст, М. Н. Тихомиров, городок Киев (Къйов) продолжал существовать на Дунае еще в XV веке).

     Через полтора столетия с лишним, в 968 году, и Святослав "сел княжить" в Переяславце (Малый Преслав) в устье Дуная, а возвратившись в 969 году в Киев, как свидетельствует летопись, заявил: "Не любо мне сидеть в Киеве, хочу жить в Переяславце... туда стекаются все блага: из Греческой земли — золото, паволоки, вина, различные плоды, из Чехии и Венгрии серебро и кони, из Руси же меха и воск, мед и рабы".

     Ясно, что такого рода стремление не могло бы возникнуть даже уже у сына Святослава — Владимира (не говоря уж о внуке — Ярославе), несмотря на то, что князь Владимир побывал и в Скандинавии, и на Каме, и на Северном Кавказе, и в Галиции, и в Крыму.

     Но до Владимира Русь находилась как бы в поре юношеских странствий — несмотря даже на то, что к тому времени закрепились узловые пункты ее исторического бытия — и Киев, и Ладога, и более поздние Новгород, Смоленск, Ростов, Чернигов и др.

     И нельзя не отметить, что мотив дальнего странствия красной нитью проходит через русский эпос, а в отдельных случаях речь идет даже и о поселении в чужой далекой стране. Так, о былинном князе Волхе Всеславьевиче говорится, что он, завоевав "Индейское" царство "тут царем насел". Правда, это именно отдельный мотив; Илья Муромец, например, которому царь — обобщенный образ византийского императора — Константин Боголюбович с великой честью (в отличие от князя Владимира) предлагает остаться в Царьграде в качестве воеводы, решительно отказывается, и... поехал тут Ильюшенька во Киев-град.

     Но тема постоянных дальних походов и путешествий, повторяю пронизывает былинный эпос, воссоздавая, без сомнения, историческую реальность Руси IX—Х веков.

     Выше говорилось о Ярославовой Руси, воплотившей себя в сохранившихся отчасти и до наших дней зодчестве и изобразительном искусстве, в обилии значительных городских поселений и выдающихся памятниках письменности,— между тем как от предшествующих времен до нас дошли только записанные позднее устные предания, разрозненные иноязычные свидетельства и нуждающиеся в сложной археологической дешифровке остатки материальной культуры. Однако совместная работа историков и археологов доказывает (особенно в последние десятилетия), что IX—Х столетия были для Руси периодом исключительно масштабных и энергичных исторических деяний (походов, битв, переселений и т. п.), были истинно героической эпохой. В этих деяниях и выковались основы государственности Руси, окончательно сформировавшейся при Ярославе. И вполне основательно было бы даже без тщательного изучения проблемы предположить, что эти два столетия прямо-таки должны были породить и какие-либо подлинно весомые явления культуры, хотя и, по всей вероятности, не опредмеченные ни в письменности, ни в иных "очевидных" воплощениях.

 

     Считаю целесообразным оставить в этой главе моей книги приложенный к ней (именно в этом месте) при первой ее (главы) публикации в июльском номере журнала "Наш современник" за 1992 год (см. с. 171) составленный мною некролог о только что ушедшем тогда из жизни замечательном человеке.

 

     Лев Николаевич ГУМИЛЕВ

     15 июня 1992 года, не дожив всего нескольких месяцев до своего восьмидесятилетия, скончался Лев Николаевич Гумилев — мыслитель, историк, гражданин.

     О каждом ушедшем стоит сказать надгробное слово. Но память о Льве Николаевиче необходима не только и даже не столько ради него; она необходима всем нам, ибо он был человеком редкостного, подлинно героического духа. Ему, сыну расстрелянного в 1921 году русского поэта, трижды — начиная с юных лет — пришлось входить в адские ворота ГУЛАГа. Лишь в возрасте 34-х лет он смог окончить университет и только на пятом десятке — отдать себя делу своей жизни. И все же высший героизм его духа выразился не в преодолении тяжких испытаний, но в том, что с его уст никогда не срывались жалобы на судьбу. Лев Николаевич не забывал, что его трагедия — не личная, а всенародная. И он не твердил, подобно многим другим, что страдал "безвинно". Он гордо знал о своей благородной вине перед насильниками и разрушителями России. И, как ни поразительно, основы его мысли об истории сложились именно в ГУЛАГе. А в промежутке между "сроками" он — и это тоже было предметом его гордости — сражался на Великой Отечественной.

     Вокруг его книг и статей (публиковавшихся и в "Нашем современнике") идут и будут идти споры — уже хотя бы потому, что он, сын Гумилева и Ахматовой, являл собой и ученого, и, пожалуй, в равной мере — поэта. И многое в его трудах стоило бы воспринимать как вдохновенные образы русской и мировой истории, а не как рассудительный анализ ее событий и явлений. Многочисленные ученики и последователи Льва Николаевича (среди них — Дмитрий Балашов, Гелиан Прохоров, Юрий Бородай, Александр Панченко, Александр Шенников) чаще всего идут своими собственными путями, но все же именно у Гумилева они учатся самому главному.

     Это главное — полная истинного мужества и отваги духовная воля, обладая которой человек, познающий историю, включается в само творчество истории, вносит в нее свой собственный вклад. Лев Николаевич Гумилев — выдающийся деятель не только нашей исторической мысли, но и самой нашей истории. И Россия его не забудет!

РЕДКОЛЛЕГИЯ ЖУРНАЛА "НАШ СОВРЕМЕННИК"

 

     Специальный экскурс: русская былина (старина).

     Одна из задач этой книги — доказать, что именно в IX—Х веках сложился русский героический эпос — богатырские былины. В современных обобщающих работах о них, в сущности, господствует иное представление: начало сложения былин датируют чаще всего XI, в крайнем случае самым концом Х века, а в значительной степени и более поздними временами — XII—XIV или даже XV—XVI столетиями. Вот выражающие наиболее распространенное мнение энциклопедические датировки: былины "отразили историческую действительность главным образом 11—16 вв." (БСЭ, т. 4. М., 1971, с. 181), "былины сложены главным образом в 11—16 вв." (Советский энциклопедический словарь. М., 1983, с. 184) и т. п.

      Нет сомнения, что эпос, веками существовавший в русле устной традиции, вбирал в себя те или иные — в том числе, возможно, крупные и значимые — элементы и в XI—XVI веках, и даже позднее, вплоть до новейшего времени; это совершенно ясно видно в различных деталях дошедших до нас былинных записей XVIII— XX веков. Однако героический эпос как жанр, как определенный феномен культуры сложился на Руси все же, как я буду стремиться с помощью многообразных аргументов доказать, к XI веку, и позднее он представал уже как явление прошедших времен, как "наследие", а не как активно развивающийся компонент современной культуры. В сфере словесно-музыкального творчества с середины XI века господствовали уже не богатырские былины, а существенно иные явления.

      Это ясно видно, в частности, из характеристики творчества Бояна в созданном в конце XII века "Слове о полку Игореве", где, кстати сказать, и сам Боян, чья деятельность приходится на вторую половину XI века, назван "песнотворцем старого времени". И автор "Слова", человек конца XII века, намерен создать свою, как он сам ее определил, повесть-песнь "не по замышлению Бояню" — то есть, как сказали бы теперь, иным "способом", иным "методом".

     Но ведь и "замышление" самого Бояна едва ли правильно сближать с былинным, ибо, согласно "Слову", "песни" Бояна — это песни "старему Ярославу, храброму Мстиславу, иже зареза Редедю пред полки касожскими, красному Романови Святославличу", то есть песни, главные герои которых — знаменитые русские князья XI века, а отнюдь не некие (по крайней мере, "некие" для нас) богатыри, только немногих из коих со всякими натяжками пытаются отождествить с историческими лицами; притом главный из былинных героев — Илья Муромец — вообще не имеет реальных прототипов (если не считать чисто гипотетических соотнесений Ильи с князем или воеводой рубежа IX—Х веков Олегом).

      Естественно рождается представление, что до "Слова о полку Игореве" протекли по меньшей мере два существенно разных периода "песнотворчества" — эпоха доярославовых былин, где действуют герои, не принадлежащие к кругу исторических лиц (кроме объединяющей фигуры князя Владимира), и время уже вполне "исторических", а кроме того явно не лишенных лиризма песен Бояна, родившегося, по-видимому, при Ярославе. И второй период песнотворчества в XI веке сменяет, оттесняет, заслоняет первый, то есть собственно эпический.

     Этот вывод может быть истолкован как не соответствующий самой сути раннего развития культуры. Ведь широко распространено представление (хотя оно не только не доказано, но даже никогда по-настоящему не анализировалось), что на ранних стадиях в культуре безусловно господствует традиция, устойчивый обычай, канон. И это вроде бы верно. Так, например, очень характерно требование, записанное в XVI веке, но надо думать, действовавшее значительно раньше: "Писати живописцем иконы с древних образов... как писал Ондрей Рублев... а от своего замышления ни что ж претворят" 19б.

     Итак, любое "свое" — то есть, в частности, новое — "замышление" безоговорочно отвергается. Однако речь идет в этом тексте не вообще о культуре, а о культуре церковной, вернее, о культе, воплощенном в иконе. А собственно "литературное" "Слово о полку Игореве", напротив, в самом своем зачине объявляет о себе, что оно будет создаваться по иному "замышлению", чем у великого песнотворца предшествующей эпохи. Из этого естественно сделать вывод, что и былинный эпос, созданный в определенный период, позднее уже не создавался, а только в той или иной мере изменялся и "дополнялся".

     Разумеется, это пока только постановка проблемы, которая нуждается в многостороннем изучении и обосновании. Сейчас важно отметить одно: едва ли верно, несмотря на свою распространенность, представление, согласно которому культура, и в том числе словесность, на ранних стадиях своей истории развивается де крайне медленно (в сравнении с позднейшими этапами ее истории), ибо заведомо подчинена строгим и незыблемым канонам. Сопоставление "песнотворчества" конца XI века и "повести-песни" конца XII века, данное в "Слове о полку Игореве", ясно свидетельствует, что существенное развитие и преобразование совершалось и в те времена — и достаточно быстро.

Уяснение того факта, что художественной эпохе, породившей "Слово о полку Игореве", предшествовали по меньшей мере две иных эпохи словесного творчества — "Боянова" и, еще ранее, "былинная" — это, повторяю, только приступ к проблеме.

     Важно оговорить, что нас не должен сбить с толку сам этот давно уже общепринятый термин "былина". Как известно, в том кругу людей, в котором сохранились до XIX— XX веков былины, они обычно назывались не "былинами", а "старинами", то есть порождениями давно ушедших времен. И сам фольклористский термин "былина", по всей вероятности, заимствован из зачина "Слова о полку Игореве" ("начати же ся той песни по былинам сего времени"), где он означает повествование не о древнем, а о действительно совершившемся ("быль"). Правда, некоторые исследователи настаивали на собственно народном происхождении жанрового названия "былина"^20б но их доводы недостаточно убедительны.

     И уже никак невозможно согласиться с мнением фольклориста А. И. Никифорова, которое четко выразилось в самом названии его часто упоминаемой работы: "Слово о полку Игореве" - былина XII века" (Л., 1941). Совершенно ясно, что "Слово" по своей художественной природе коренным образом отличается от былинного эпоса, от "старин".

     Вот хотя бы одно, но, как представляется, весьма показательное отличие. В былине о Волхе Всеславьевиче, которая дошла до нас в частности, в ранней записи -- середины XVIII века, -- "оборотничество" героя изображено, несомненно, как вполне "реальное" явление:

 

Он обвернется ясным соколом,
Полетел он далече на сине море,
А бьет он гусей, белых лебедей...
Он обвернется ясным соколом,
Полетел он ко царству Индейскому.
И будет он во царстве Индейском,
И сел он на полаты царские,
Ко тому царю Индейскому,
И на то окошечко косящетое...
Сидючи на окошке косящетом,
Он те-та да речи повыслушал,
Он обвернулся горносталем,
Бегал по подвалам, по погребам,
По тем по высоким теремам,
У тугих луков тетивки накусывал,
У каленых стрел железцы повынимал...
А вот князь Игорь в "Слове" бежит из плена:
Игорь князь поскочи горностаем к тростию,
И белым гоголем на воду,
Возвержеся на борз комонь,
И скочи с него босым волком,
И потече к лугу Донца,
И полете соколом под мглами,
Избивая гуси и лебеди...

 

      Внешнее различие -- в отсутствии во втором тексте слова "обвернулся", благодаря чему творительный падеж (горностаем, гоголем, волком, соколом) предстает, по сути дела, в сравнительном значении ("поскакал, как горностай..."). Вполне естественно будет заключить, что изображение тайного и по-своему чудесного избавления Игоря от плена опиралось на давнюю традицию воссоздания в слове подобных событий -- возможно, даже еще и былинную. Но вместе с тем нет сомнения, что ни создатель "Слова", ни те, кто его воспринимал, уже никоим образом не подразумевали действительного "оборотничества" князя Игоря.

      И, следовательно, то, что было в свое время воссозданием являвшейся объектом веры мифотворческой реальности, стало в "Слове о полку Игореве" только определенным видом, формой художественности. Но это значит, что в период между созданием былинного эпоса и "Слова" совершился коренной, кардинальный переворот в сфере творчества: элементы мифа, бывшие когда-то содержанием поэзии, превратились, по сути дела, в ее форму (в широком смысле -- включая так называемую "внутреннюю форму", форму содержательную). Это в самом деле глубочайшее преобразование, свидетельствующее, что былины создавались на принципиально иной стадии истории словесного искусства, словесного творчества, нежели повествование конца XII века об Игоре.

Правда, здесь возможно одно готовое возражение, исходящее из того, что былины-де и творились, и существовали в совсем иной — в социальном и культурном отношении — человеческой среде, нежели "Слово о полку Игореве"; творец последнего принадлежал к наиболее просвещенным верхам древнерусского общества, а былины, мол, создавались и воспринимались в "простонародной", прежде всего крестьянской среде, с ее архаическим сознанием, чем и объясняется, в частности, мифотворческое содержание былинного эпоса.

     Однако такое возражение неизбежно подразумевает согласие с тем вульгарно-социологическим толкованием (ставшим господствующим в 1930-х годах, но складывавшемся и ранее), которое объявило былины продуктом творчества трудового и "угнетаемого" класса, противостоящего правящим "феодальным классам" 21б. Этот подход к делу, продиктованный чисто идеологическими соображениями, а во многом и прямым диктатом властвующей идеологии, едва ли имеет серьезную обоснованность (хотя он достаточно широко распространен еще и в наше время). Так, былины при этом подходе волей-неволей оказываются, с социальной точки зрения, резко противопоставленными собственно литературным явлениям Древней Руси (в частности, тому же "Слову о полку Игореве"), о которых доподлинно известно, что они были созданы людьми, принадлежавшими так или иначе к общественным "верхам" того времени.

     Но есть здесь и прямая фактическая неурядица, выражающаяся, например, в том, что в былинах, сложившихся будто бы в крестьянской среде, очень точно и полно воссоздан воинский быт, в частности, боевое оружие и снаряжение. Это убедительно доказано, например, в опирающейся на итоги углубленного археологического изучения древнерусского воинского быта работе этнографов Р. С. Липец и М. Г. Рабиновича "К вопросу о времени сложения былин (Вооружение богатырей)" 22б. Эти авторитетные исследователи продемонстрировали, что в былинах содержится вполне точное (и, между прочим, "любовное") изображение всего комплекса древнерусского оружия и снаряжения, а также соблюдена полная верность всей воинской терминологии. И едва ли можно спорить с тем, что эта истинность и скрупулезность в воссоздании воинского быта свидетельствует о сложении былинного эпоса -- как и "Слова о полку Игореве" — в дружинной, а вовсе не крестьянской среде, где не могло быть такого детального и "интимного" знания всех реалий вооружения. Правда, дело идет о дружинной среде на совершенно разных исторических этапах — Х и конец XII века.

     Да и главная цель упомянутой работы, как ясно уже из ее названия ("К вопросу о времени сложения былин"), заключалась в установлении на основе анализа вооружения былинных героев исторического периода формирования русского эпоса.

     "Во многих былинах,— отмечают Р. С. Липец и М. Г. Рабинович,-- подробно описано, как именно вооружены богатыри князя Владимира (далее перечисляются все части вооружения со ссылками на былинные тексты.— В. К.)... такой же комплект вооружения упомянут и в повествовании летописи о том, как в 968 году киевский воевода Претич поменялся оружием с печенежским князем... в былинах описываются именно те брони, какие были в употреблении в Х в.— кольчатые и дощатые. Ни разу не встречено упоминания о более сложных видах брони, вошедших в употребление позже...

     Мы не останавливаемся в данной статье на обрядах погребения дружинников, что также отражено в былинах...— пишут Р. С. Липец и М. Г. Рабинович.— Отметим лишь, что погребение богатыря Михаила Потыка в полном вооружении, с конем в сбруе, под насыпным курганом,— т. е. по обряду, сохранившемуся в Древней Руси не позднее X -- XI вв.,— является лишним доказательством..." (указ. изд., с. 32, 33, 41); реалия эта доказывает как то, что былины складывались в воинской, дружинной среде (едва ли крестьяне могли столь точно знать обряд воинских похорон), так и то, что их формирование относится ко времени не позднее XI века.

      Один из авторов цитируемой работы, Р. С. Липец, в своей позднейшей книге "Эпос и Древняя Русь" доказывала, что "к концу Х в. уже существовала богатая эпическая традиция, что и при отце Владимира — Святославе (как это видно из летописных сказаний о нем), и еще при Игоре и Олеге, а возможно и в IX в., эпические сказания песни заняли свое место в культурной жизни Руси. В том же виде, как былины дошли до нас, они выкристаллизовывались в "эпоху Владимира"... Это заставляет предполагать, что былины начали формироваться несколько раньше, когда в IX—Х вв. шло образование государственности, с которой эпос в классической форме неразрывно связан... Русский героический эпос,— оговаривала Р. С. Липец,— создавался, конечно, на основе тысячелетнего развития устного народного творчества, черпая оттуда и сюжеты в их общей форме, и художественные образы и приемы, но как жанр он смог сформироваться только к концу I тысячелетия н. э.. Основная методологическая опасность при изучении былин заключается как раз в подмене анализа их как жанра анализом архаических прасюжетов, использованных и модернизированных эпосом... и традиционных элементов поэтики" 23б.